Смена поколений, во образе коей только и существует теперь единое человечество, представляет собой, конечно, некое пожирание
детьми отцов, своего рода dance macabre, пляску смерти, но именно в чередовании поколений возникает история как конкретное время.
С тех пор, когда мне случалось быть в Киеве, я никогда и ни от кого не мог получить никаких известий о
детях отца Евфима; но что всего страннее, и о нем самом память как будто совершенно исчезла, а если начнешь усиленно будить ее, то услышишь разве только что-то о его «слабостях». В письме своем преосвященный Филарет говорит: «не дивитеся сему — банковое направление все заело. В Киеве ничем не интересуются, кроме карт и денег».
Неточные совпадения
Перескажу простые речи //
Отца иль дяди-старика, //
Детей условленные встречи // У старых лип, у ручейка; // Несчастной ревности мученья, // Разлуку, слезы примиренья, // Поссорю вновь, и наконец // Я поведу их под венец… // Я вспомню речи неги страстной, // Слова тоскующей любви, // Которые в минувши дни // У ног любовницы прекрасной // Мне приходили на язык, // От коих я теперь отвык.
Служив отлично-благородно, // Долгами жил его
отец, // Давал три бала ежегодно // И промотался наконец. // Судьба Евгения хранила: // Сперва Madame за ним ходила, // Потом Monsieur ее сменил; //
Ребенок был резов, но мил. // Monsieur l’Abbé, француз убогой, // Чтоб не измучилось
дитя, // Учил его всему шутя, // Не докучал моралью строгой, // Слегка за шалости бранил // И в Летний сад гулять водил.
Чуть отрок, Ольгою плененный, // Сердечных мук еще не знав, // Он был свидетель умиленный // Ее младенческих забав; // В тени хранительной дубравы // Он разделял ее забавы, // И
детям прочили венцы // Друзья-соседи, их
отцы. // В глуши, под сению смиренной, // Невинной прелести полна, // В глазах родителей, она // Цвела как ландыш потаенный, // Не знаемый в траве глухой // Ни мотыльками, ни пчелой.
Итак, она звалась Татьяной. // Ни красотой сестры своей, // Ни свежестью ее румяной // Не привлекла б она очей. // Дика, печальна, молчалива, // Как лань лесная, боязлива, // Она в семье своей родной // Казалась девочкой чужой. // Она ласкаться не умела // К
отцу, ни к матери своей; //
Дитя сама, в толпе
детей // Играть и прыгать не хотела // И часто целый день одна // Сидела молча у окна.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето,
отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.