Неточные совпадения
— А
в бабе-то
что хорошего?
Он много видел, много знал, и от него я многому научился; например: из его рассказов узнал я,
что каждое лето, перед покосом, появляется
в деревнях небольшая тележка особенного вида.
У мужика овес только
что скошен, стало быть заплатить есть
чем; он идет с купцом
в кабак и там уже расплачивается.
Иные помещики вздумали было покупать сами косы на наличные деньги и раздавать
в долг мужикам по той же цене; но мужики оказались недовольными и даже впали
в уныние; их лишали удовольствия щелкать по косе, прислушиваться, перевертывать ее
в руках и раз двадцать спросить у плутоватого мещанина-продавца: «А
что, малый, коса-то не больно того?» Те же самые проделки происходят и при покупке серпов, с тою только разницей,
что тут бабы вмешиваются
в дело и доводят иногда самого продавца до необходимости, для их же пользы, поколотить их.
Пеньку продавать их дело, и они ее точно продают, — не
в городе,
в город надо самим тащиться, а приезжим торгашам, которые, за неимением безмена, считают пуд
в сорок горстей — а вы знаете,
что за горсть и
что за ладонь у русского человека, особенно, когда он «усердствует»!
Всех его расспросов я передать вам не могу, да и незачем; но из наших разговоров я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели, — убежденье,
что Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно
в своих преобразованиях.
Русский человек так уверен
в своей силе и крепости,
что он не прочь и поломать себя, он мало занимается своим прошедшим и смело глядит вперед.
Недаром
в русской песенке свекровь поет: «Какой ты мне сын, какой семьянин! не бьешь ты жены, не бьешь молодой…» Я раз было вздумал заступиться за невесток, попытался возбудить сострадание Хоря; но он спокойно возразил мне,
что «охота-де вам такими… пустяками заниматься, — пускай бабы ссорятся…
«А
что, — спросил он меня
в другой раз, — у тебя своя вотчина есть?» — «Есть». — «Далеко отсюда?» — «Верст сто». — «
Что же ты, батюшка, живешь
в своей вотчине?» — «Живу». — «А больше, чай, ружьем пробавляешься?» — «Признаться, да». — «И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе на здоровье тетеревов, да старосту меняй почаще».
Разве только
в необыкновенных случаях, как-то: во дни рождений, именин и выборов, повара старинных помещиков приступают к изготовлению долгоносых птиц и, войдя
в азарт, свойственный русскому человеку, когда он сам хорошенько не знает,
что делает, придумывают к ним такие мудреные приправы,
что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают поданные яства, но отведать их никак не решаются.
Ермолаю было приказано доставлять на господскую кухню раз
в месяц пары две тетеревов и куропаток, а впрочем, позволялось ему жить, где хочет и
чем хочет.
— «Да на
что тебе тащиться
в Чаплино, за десять верст?» — «А там у Софрона-мужичка переночевать».
И пойдет Ермолай с своим Валеткой
в темную ночь, через кусты да водомоины, а мужичок Софрон его, пожалуй, к себе на двор не пустит, да еще,
чего доброго, шею ему намнет: не беспокой-де честных людей.
— «Да
что за вздор!» — «У нас и так
в запрошлом году мельница сгорела: прасолы переночевали, да, знать, как-нибудь и подожгли».
—
Чего твой муж нас
в избу не пустил?
Но представьте себе мое изумление: несколько времени спустя приходит ко мне жена,
в слезах, взволнована так,
что я даже испугался.
Что ни говорите… сердца, чувства —
в этих людях не ищите!
Аксинье поручили надзор за тирольской коровой, купленной
в Москве за большие деньги, но, к сожалению, лишенной всякой способности воспроизведения и потому со времени приобретения не дававшей молока; ей же на руки отдали хохлатого дымчатого селезня, единственную «господскую» птицу; детям, по причине малолетства, не определили никаких должностей,
что, впрочем, нисколько не помешало им совершенно облениться.
Кроме Митрофана с его семьей да старого глухого ктитора Герасима, проживавшего Христа ради
в каморочке у кривой солдатки, ни одного дворового человека не осталось
в Шумихине, потому
что Степушку, с которым я намерен познакомить читателя, нельзя было считать ни за человека вообще, ни за дворового
в особенности.
Ходили темные слухи,
что состоял он когда-то у кого-то
в камердинерах; но кто он, откуда он, чей сын, как попал
в число шумихинских подданных, каким образом добыл мухояровый, с незапамятных времен носимый им кафтан, где живет,
чем живет, — об этом решительно никто не имел ни малейшего понятия, да и, правду сказать, никого не занимали эти вопросы.
Дедушка Трофимыч, который знал родословную всех дворовых
в восходящей линии до четвертого колена, и тот раз только сказал,
что, дескать, помнится, Степану приходится родственницей турчанка, которую покойный барин, бригадир Алексей Романыч, из похода
в обозе изволил привезти.
Так нет, подавай им
что ни на есть самого дорогого
в целой Европии!
Да живет-то она
в двадцати верстах от города, а ночь на дворе, и дороги такие,
что фа!
Потому ли,
что хлопотал-то я усердно около больной, по другим ли каким-либо причинам, только меня, смею сказать, полюбили
в доме, как родного…
Вы не медик, милостивый государь; вы понять не можете,
что происходит
в душе нашего брата, особенно на первых порах, когда он начинает догадываться,
что болезнь-то его одолевает.
А то вот
что еще мучительно бывает: видишь доверие к тебе слепое, а сам чувствуешь,
что не
в состоянии помочь.
Вот именно такое доверие все семейство Александры Андреевны ко мне возымело: и думать позабыли,
что у них дочь
в опасности.
Я их тоже, с своей стороны, уверяю,
что ничего, дескать, а у самого душа
в пятки уходит.
Признаюсь вам откровенно — теперь не для
чего скрываться — влюбился я
в мою больную.
Доктор, ради Бога скажите, я
в опасности?» — «
Что я вам скажу, Александра Андреевна, — помилуйте!» — «Ради Бога, умоляю вас!» — «Не могу скрыть от вас, Александра Андреевна, вы точно
в опасности, но Бог милостив…» — «Я умру, я умру…» И она словно обрадовалась, лицо такое веселое стало; я испугался.
Чувствую я,
что больная моя себя губит; вижу,
что не совсем она
в памяти; понимаю также и то,
что не почитай она себя при смерти, — не подумала бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко умирать
в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь вот
что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
«Вот если бы я знала,
что я
в живых останусь и опять
в порядочные барышни попаду, мне бы стыдно было, точно стыдно… а то
что?» — «Да кто вам сказал,
что вы умрете?» — «Э, нет, полно, ты меня не обманешь, ты лгать не умеешь, посмотри на себя».
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом говорить или не хотите ли
в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с тех пор
в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял: семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А
что ж преферанс?
Однажды, скитаясь с Ермолаем по полям за куропатками, завидел я
в стороне заброшенный сад и отправился туда. Только
что я вошел
в опушку, вальдшнеп со стуком поднялся из куста; я выстрелил, и
в то же мгновенье,
в нескольких шагах от меня, раздался крик: испуганное лицо молодой девушки выглянуло из-за деревьев и тотчас скрылось. Ермолай подбежал ко мне. «
Что вы здесь стреляете: здесь живет помещик».
Я отвечал,
что отвечают
в таких случаях, и отправился вслед за ним.
— А вот это, — подхватил Радилов, указывая мне на человека высокого и худого, которого я при входе
в гостиную не заметил, — это Федор Михеич… Ну-ка, Федя, покажи свое искусство гостю.
Что ты забился
в угол-то?
Меня поражало уже то,
что я не мог
в нем открыть страсти ни к еде, ни к вину, ни к охоте, ни к курским соловьям, ни к голубям, страдающим падучей болезнью, ни к русской литературе, ни к иноходцам, ни к венгеркам, ни к карточной и биллиардной игре, ни к танцевальным вечерам, ни к поездкам
в губернские и столичные города, ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни к раскрашенным беседкам, ни к чаю, ни к доведенным до разврата пристяжным, ни даже к толстым кучерам, подпоясанным под самыми мышками, к тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
Правда, вы
в то же самое время чувствовали,
что подружиться, действительно сблизиться он ни с кем не мог, и не мог не оттого,
что вообще не нуждался
в других людях, а оттого,
что вся жизнь его ушла на время внутрь.
— Впрочем, — продолжал он, —
что было, то было; прошлого не воротишь, да и наконец… все к лучшему
в здешнем мире, как сказал, кажется, Волтер, — прибавил он поспешно.
— Разумеется, разумеется, — прибавил он, сильно ударив рукой по столу… — Стоит только решиться…
Что толку
в скверном положении?.. К
чему медлить, тянуть…
Но Овсяников такое замечательное и оригинальное лицо,
что мы, с позволения читателя, поговорим о нем
в другом отрывке.
Он, например, не любил рессорных экипажей, потому
что не находил их покойными, и разъезжал либо
в беговых дрожках, либо
в небольшой красивой тележке с кожаной подушкой, и сам правил своим добрым гнедым рысаком.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не из
чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой не будет! да и вы сами не такой человек. Нас и теперь другие господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь не увижу,
чего в молодости насмотрелся.
Я не знал,
что отвечать Овсяникову, и не смел взглянуть ему
в лицо.
В «тверёзом» виде не лгал; а как выпьет — и начнет рассказывать,
что у него
в Питере три дома на Фонтанке: один красный с одной трубой, другой — желтый с двумя трубами, а третий — синий без труб, и три сына (а он и женат-то не бывал): один
в инфантерии, другой
в кавалерии, третий сам по себе…
И говорит,
что в каждом доме живет у него по сыну,
что к старшему ездят адмиралы, ко второму — генералы, а к младшему — всё англичане!
— Миловидка, Миловидка… Вот граф его и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми,
что хочешь». — «Нет, граф, говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам, а из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку… Скорее себя самого
в полон отдам». А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», — говорит. Дедушка-то ваш ее назад
в карете повез; а как умерла Миловидка, с музыкой
в саду ее похоронил — псицу похоронил и камень с надписью над псицей поставил.
Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит:
что мы, дескать, кажется, забыли, для
чего мы собрались;
что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но
в сущности оно введено для
чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать с него нельзя.
Смотрят мужики —
что за диво! — ходит барин
в плисовых панталонах, словно кучер, а сапожки обул с оторочкой; рубаху красную надел и кафтан тоже кучерской; бороду отпустил, а на голове така шапонька мудреная, и лицо такое мудреное, — пьян, не пьян, а и не
в своем уме.
— Ну,
в сторону дворян, — начал я, —
что вы мне об однодворцах скажете, Лука Петрович?