Неточные совпадения
Паншин скоро понял тайну светской науки; он умел проникнуться действительным уважением к ее уставам, умел с полунасмешливой важностью заниматься вздором и показать вид,
что почитает все важное
за вздор; танцевал отлично, одевался по-английски.
Словом, всем присутствовавшим очень понравилось произведение молодого дилетанта; но
за дверью гостиной в передней стоял только
что пришедший, уже старый человек, которому, судя по выражению его потупленного лица и движениям плечей, романс Паншина, хотя и премиленький, не доставил удовольствия.
— А! Христофор Федорыч, здравствуйте! — воскликнул прежде всех Паншин и быстро вскочил со стула. — Я и не подозревал,
что вы здесь, — я бы при вас ни
за что не решился спеть свой романс. Я знаю, вы не охотник до легкой музыки.
— Знаю, знаю,
что вы хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, —
за ноты,
за книги, которые я вам приношу,
за плохие рисунки, которыми я украшаю ваш альбом, и так далее, и так далее. Я могу все это делать — и все-таки быть эгоистом. Смею думать,
что вы не скучаете со мною и
что вы не считаете меня
за дурного человека, но все же вы полагаете,
что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца не пожалею ни отца, ни приятеля.
Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее
за руку: «Вы знаете, кто меня привлекает сюда; вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш дом; к
чему тут слова, когда и так все ясно».
Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, самую, как она выражалась, fine fleur [Самый цвет (фр.).] эмиграции, — и кончила тем,
что чуть не семидесяти лет вышла замуж
за этого финь-флёра: перевела на его имя все свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la Richelieu, [На манер Ришелье (фр.).] окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Людовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито в руках, — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами.
«Молчи! не смей! — твердил Петр Андреич всякий раз жене, как только та пыталась склонить его на милость, — ему, щенку, должно вечно
за меня бога молить,
что я клятвы на него не положил; покойный батюшка из собственных рук убил бы его, негодного, и хорошо бы сделал».
За несколько дней до кончины, уже не вставая с постели, с робкими слезинками на погасающих глазах, объявила она мужу при духовнике,
что желает повидаться и проститься с невесткой, благословить внука.
Она приехала с сыном и с Марфой Тимофеевной, которая ни
за что не хотела отпустить ее одну и не дала бы ее в обиду.
Дня не проходило, чтоб Глафира не напомнила ей прежнего ее положения, не похвалила бы ее
за то,
что она не забывается.
В сущности же власть Глафиры нисколько не уменьшилась: все выдачи, покупки по-прежнему от нее зависели; вывезенный из-за границы камердинер из эльзасцев попытался было с нею потягаться — лишился места, несмотря на то,
что барин ему покровительствовал.
О жене его почти сказать нечего: звали ее Каллиопой Карловной; из левого ее глаза сочилась слезинка, в силу
чего Каллиопа Карловна (притом же она была немецкого происхождения) сама считала себя
за чувствительную женщину; она постоянно чего-то все боялась, словно не доела, и носила узкие бархатные платья, ток и тусклые дутые браслеты.
Михалевич упомянул о музыке; она, не чинясь, села
за фортепьяно и отчетливо сыграла несколько шопеновских мазурок, тогда только
что входивших в моду.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому
что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала,
что увлекала все сердца
за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это,
что ни говорите, приятно.
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову,
что на днях она при нем и при Эрнесте села
за фортепьяно и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз и краску на щеках, — и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков
за ребра вешал, а дед мой сам был мужик», — да убить их обоих.
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила
за то,
что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота Матроса, черномазой вертлявой девочки лет девяти, с огромными глазами и вострым носиком, которую звали Шурочкой, и пожилой женщины лет пятидесяти пяти, в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.
С Настасьей Карповной Марфа Тимофеевна свела знакомство на богомолье, в монастыре; сама подошла к ней в церкви (она понравилась Марфе Тимофеевне
за то,
что, по ее словам, очень вкусно молилась), сама с ней заговорила и пригласила ее к себе на чашку чаю.
— Скажите, пожалуйста, — начал опять Лаврецкий, — мне Марья Дмитриевна сейчас говорила об этом… как бишь его?.. Паншине.
Что это
за господин?
Ты там,
за границей, всякого ума набрался, а кто знает, может быть, они и почувствуют в своих могилках,
что ты к ним пришел.
Апраксея долго терла и мыла ее, стирая ее, как белье, прежде
чем положила ее в кастрюлю; когда она, наконец, сварилась, Антон накрыл и убрал стол, поставил перед прибором почерневшую солонку аплике о трех ножках и граненый графинчик с круглой стеклянной пробкой и узким горлышком; потом доложил Лаврецкому певучим голосом,
что кушанье готово, — и сам стал
за его стулом, обвернув правый кулак салфеткой и распространяя какой-то крепкий, древний запах, подобный запаху кипарисового дерева.
«А теперь, — жаловался старик, которому уже стукнуло лет
за восемьдесят, — так все вырубили да распахали,
что проехать негде».
Также рассказывал Антон много о своей госпоже, Глафире Петровне: какие они были рассудительные и бережливые; как некоторый господин, молодой сосед, подделывался было к ним, часто стал наезжать, и как они для него изволили даже надевать свой праздничный чепец с лентами цвету массака, и желтое платье из трю-трю-левантина; но как потом, разгневавшись на господина соседа
за неприличный вопрос: «
Что, мол, должон быть у вас, сударыня, капитал?» — приказали ему от дому отказать, и как они тогда же приказали, чтоб все после их кончины, до самомалейшей тряпицы, было представлено Федору Ивановичу.
— Простить! — подхватил Лаврецкий. — Вы бы сперва должны были узнать,
за кого вы просите? Простить эту женщину, принять ее опять в свой дом, ее, это пустое, бессердечное существо! И кто вам сказал,
что она хочет возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим положением… Да
что тут толковать! Имя ее не должно быть произносимо вами. Вы слишком чисты, вы не в состоянии даже понять такое существо.
— Зачем я женился? Я был тогда молод и неопытен; я обманулся, я увлекся красивой внешностью. Я не знал женщин, я ничего не знал. Дай вам бог заключить более счастливый брак! но поверьте, ни
за что нельзя ручаться.
С оника, после многолетней разлуки, проведенной в двух различных мирах, не понимая ясно ни чужих, ни даже собственных мыслей, цепляясь
за слова и возражая одними словами, заспорили они о предметах самых отвлеченных, — и спорили так, как будто дело шло о жизни и смерти обоих: голосили и вопили так,
что все люди всполошились в доме, а бедный Лемм, который с самого приезда Михалевича заперся у себя в комнате, почувствовал недоуменье и начал даже чего-то смутно бояться.
Оказалось,
что у Михалевича гроша
за душой не было.
Он бы тотчас ушел, если б не Лиза: ему хотелось сказать ей два слова наедине, но он долго не мог улучить удобное мгновенье и довольствовался тем,
что с тайной радостью следил
за нею взором; никогда ее лицо не казалось ему благородней и милей.
— А я доволен тем,
что показал вам этот журнал, — говорил Лаврецкий, идя
за нею следом, — я уже привык ничего не скрывать от вас и надеюсь,
что и вы отплатите мне таким же доверием.
— Ах, не говорите обо мне! Вы и понять не можете всего того,
что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик может принять
за любовь!.. Да и, наконец, к
чему клеветать на себя? Я сейчас вам говорил,
что я не знал счастья… нет! я был счастлив!
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее
за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может быть несчастьем; но не для вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья,
что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил
за это право. И если ваш бог…
— Об одном только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том,
что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, — и в таком случае не
за господина Паншина вам выходить: он не может быть вашим мужем… Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?
— Зачем на минутку? — возразила старушка. —
Что это вы все, молодые девки,
за непоседы
за такие? Ты видишь, у меня гость: покалякай с ним, займи его.
— Перестаньте,
что это
за разговор! Мне все мерещится ваша покойная жена, и вы мне страшны.
— Ступайте, — сказала она прежде,
чем он успел ответить, — мы вместе помолимся
за упокой еедуши. — Потом она прибавила,
что не знает, как ей быть, не знает, имеет ли она право заставлять Паншина долее ждать ее решения.
Он почувствовал,
что она молилась и
за него, — и чудное умиление наполнило его душу.
Ему отвечали шепотом,
что нет, а
что всенощную заказали по желанию Лизаветы Михайловны да Марфы Тимофеевны;
что хотели было чудотворную икону поднять, но
что она уехала
за тридцать верст к больному.
— Христофор Федорыч,
что это
за чудная музыка! ради бога, впустите меня.
Лет пять продолжалась эта блаженная жизнь, но Дмитрий Пестов умер; вдова его, барыня добрая, жалея память покойника, не хотела поступить с своей соперницей нечестно, тем более
что Агафья никогда перед ней не забывалась; однако выдала ее
за скотника и сослала с глаз долой.
— Я вам уже сказала, — промолвила она, нервически подергивая губами, —
что я на все буду согласна,
что бы вам ни угодно было сделать со мной; на этот раз остается мне спросить у вас: позволите ли вы мне по крайней мере поблагодарить вас
за ваше великодушие?
—
За что ты меня убила?
За что ты меня убила? — так начала свои жалобы огорченная вдова. — Кого тебе еще нужно?
Чем он тебе не муж? Камер-юнкер! не интересан! Он в Петербурге на любой фрейлине мог бы жениться. А я-то, я-то надеялась! И давно ли ты к нему изменилась? Откуда-нибудь эта туча надута, не сама собой пришла. Уж не тот ли фофан? Вот нашла советчика!
Только вот
что скажу тебе, племянница: в наши времена, как я молода была, девкам
за такие проделки больно доставалось.
А
что ты Паншина с носом отослала,
за это ты у меня молодец; только не сиди ты по ночам с этой козьей породой, с мужчинами; не сокрушай ты меня, старуху!
— Так, так; это лучше всего. Федор Иваныч вас, однако, вовсе не ожидал… Да, поверьте моей опытности: la patrie avant tout. [Отечество прежде всего (фр.).] Ax, покажите, пожалуйста,
что это у вас
за прелестная мантилья?
Лиза подалась вперед, покраснела — и заплакала, но не подняла Марфы Тимофеевны, не отняла своих рук: она чувствовала,
что не имела права отнять их, не имела права помешать старушке выразить свое раскаяние, участие, испросить у ней прощение
за вчерашнее; и Марфа Тимофеевна не могла нацеловаться этих бедных, бледных, бессильных рук — и безмолвные слезы лились из ее глаз и глаз Лизы; а кот Матрос мурлыкал в широких креслах возле клубка с чулком, продолговатое пламя лампадки чуть-чуть трогалось и шевелилось перед иконой, в соседней комнатке
за дверью стояла Настасья Карповна и тоже украдкой утирала себе глаза свернутым в клубочек клетчатым носовым платком.
Вспомни мать свою: как ничтожно малы были ее требования и какова выпала ей доля? ты, видно, только похвастался перед Паншиным, когда сказал ему,
что приехал в Россию затем, чтобы пахать землю; ты приехал волочиться на старости лет
за девочками.
Старик Антон заметил,
что барину не по себе; вдохнувши несколько раз
за дверью да несколько раз на пороге, он решился подойти к нему, посоветовал ему напиться чего-нибудь тепленького.
«Oui, monsieur», [Хорошо, сударь (фр.).] — сказала она с ужимкой и начала прибирать комнату, грациозно наклоняясь и каждым своим движением давая Лаврецкому чувствовать,
что она считает его
за необтесанного медведя.
Он услал ее, наконец, и после долгих колебаний (Варвара Павловна все не возвращалась) решился отправиться к Калитиным, — не к Марье Дмитриевне (он бы ни
за что не вошел в ее гостиную, в ту гостиную, где находилась его жена), но к Марфе Тимофеевне; он вспомнил,
что задняя лестница с девичьего крыльца вела прямо к ней.
— Наказаны, — проговорил Лаврецкий. —
За что же вы-то наказаны?
— Ну да, то есть я хотела сказать: она ко мне приехала и я приняла ее; вот о
чем я хочу теперь объясниться с вами, Федор Иваныч. Я, слава богу, заслужила, могу сказать, всеобщее уважение и ничего неприличного ни
за что на свете не сделаю. Хоть я и предвидела,
что это будет вам неприятно, однако я не решилась отказать ей, Федор Иваныч, она мне родственница — по вас: войдите в мое положение, какое же я имела право отказать ей от дома, — согласитесь?