Неточные совпадения
Когда же, после пятнадцатилетнего брака, он умер, оставив сына и двух дочерей, Марья Дмитриевна уже
до того привыкла к своему дому и к городской жизни,
что сама не захотела выехать из О…
— А! Христофор Федорыч, здравствуйте! — воскликнул прежде всех Паншин и быстро вскочил со стула. — Я и не подозревал,
что вы здесь, — я бы при вас ни за
что не решился спеть свой романс. Я знаю, вы не охотник
до легкой музыки.
Марья Дмитриевна опять
до того смешалась,
что даже выпрямилась и руки развела. Паншин пришел ей на помощь и вступил в разговор с Лаврецким. Марья Дмитриевна успокоилась, опустилась на спинку кресел и лишь изредка вставляла свое словечко; но при этом так жалостливо глядела на своего гостя, так значительно вздыхала и так уныло покачивала головой,
что тот, наконец, не вытерпел и довольно резко спросил ее: здорова ли она?
Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он
до того изумил Петра Андреича,
что тот глаза вытаращил и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился и как был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу, так и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот день причесался а la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосиные панталоны в обтяжку.
Что же касается
до жены Ивана Петровича, то Петр Андреич сначала и слышать о ней не хотел и даже в ответ на письмо Пестова, в котором тот упоминал о его невестке, велел ему сказать,
что он никакой якобы своей невестки не ведает, а
что законами воспрещается держать беглых девок, о
чем он считает долгом его предупредить; но потом, узнав о рождении внука, смягчился, приказал под рукой осведомиться о здоровье родительницы и послал ей, тоже будто не от себя, немного денег.
За несколько дней
до кончины, уже не вставая с постели, с робкими слезинками на погасающих глазах, объявила она мужу при духовнике,
что желает повидаться и проститься с невесткой, благословить внука.
Под предлогом,
что она не в состоянии заниматься его воспитанием, ее почти не допускали
до него...
Увидавшись в первый раз после шестилетней разлуки, отец с сыном обнялись и даже словом не помянули о прежних раздорах; не
до того было тогда: вся Россия поднималась на врага, и оба они почувствовали,
что русская кровь течет в их жилах.
Но — чудное дело! превратившись в англомана, Иван Петрович стал в то же время патриотом, по крайней мере он называл себя патриотом, хотя Россию знал плохо, не придерживался ни одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно: в обыкновенной беседе речь его, неповоротливая и вялая, вся пестрела галлицизмами; но чуть разговор касался предметов важных, у Ивана Петровича тотчас являлись выражения вроде: «оказать новые опыты самоусердия», «сие не согласуется с самою натурою обстоятельства» и т.д. Иван Петрович привез с собою несколько рукописных планов, касавшихся
до устройства и улучшения государства; он очень был недоволен всем,
что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь.
Что же
до хозяйства,
до управления имениями (Глафира Петровна входила и в эти дела), то, несмотря на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому, только оброк кой-где прибавился, да барщина стала потяжелее, да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал своих сограждан.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того,
что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику
до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот
чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Но овладевшее им чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась;
что же касается
до Варвары Павловны, то она так была спокойна и самоуверенно-ласкова,
что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома; притом от всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук, от легкой и в то же время как бы усталой походки, от самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то таким,
что словами передать трудно, но
что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
Варвара Павловна повела свою атаку весьма искусно; не выдаваясь вперед, по-видимому вся погруженная в блаженство медовых месяцев, в деревенскую тихую жизнь, в музыку и чтение, она понемногу довела Глафиру
до того,
что та в одно утро вбежала, как бешеная, в кабинет Лаврецкого и, швырнув связку ключей на стол, объявила,
что не в силах больше заниматься хозяйством и не хочет оставаться в деревне.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому
что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого дела
до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала,
что увлекала все сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это,
что ни говорите, приятно.
Лаврецкий затрепетал весь и бросился вон; он почувствовал,
что в это мгновенье он был в состоянии истерзать ее, избить ее
до полусмерти, по-мужицки, задушить ее своими руками.
Также рассказывал Антон много о своей госпоже, Глафире Петровне: какие они были рассудительные и бережливые; как некоторый господин, молодой сосед, подделывался было к ним, часто стал наезжать, и как они для него изволили даже надевать свой праздничный чепец с лентами цвету массака, и желтое платье из трю-трю-левантина; но как потом, разгневавшись на господина соседа за неприличный вопрос: «
Что, мол, должон быть у вас, сударыня, капитал?» — приказали ему от дому отказать, и как они тогда же приказали, чтоб все после их кончины,
до самомалейшей тряпицы, было представлено Федору Ивановичу.
Лемм, проводивший его
до улицы, тотчас согласился и крепко пожал его руку; но, оставшись один на свежем и сыром воздухе, при только
что занимавшейся заре, оглянулся, прищурился, съежился и, как виноватый, побрел в свою комнатку. «Ich bin wohl nicht klug» (я не в своем уме), — пробормотал он, ложась в свою жесткую и короткую постель.
Что касается
до меня, я во многом изменился, брат: волны жизни упали на мою грудь, — кто, бишь, это сказал? — хотя в важном, существенном я не изменился; я по-прежнему верю в добро, в истину; но я не только верю, — я верую теперь, да — я верую, верую.
Лаврецкий объявил,
что проводит гостей
до полдороги, и велел оседлать себе лошадь.
В фельетоне одной из газет известный уже нам мусье Жюль сообщал своим читателям «горестную новость»: прелестная, очаровательная москвитянка, — писал он, — одна из цариц моды, украшение парижских салонов, Madame de Lavretzki скончалась почти внезапно, — и весть эта, к сожалению, слишком верная, только
что дошла
до него, г-на Жюля.
Паншин возражал раздражительно и резко, объявил,
что умные люди должны все переделать, и занесся наконец
до того,
что, забыв свое камер-юнкерское звание и чиновничью карьеру, назвал Лаврецкого отсталым консерватором, даже намекнул — правда, весьма отдаленно — на его ложное положение в обществе.
Паншин взял шляпу, поцеловал у Марьи Дмитриевны руку, заметил,
что иным счастливцам теперь ничто не мешает спать или наслаждаться ночью, а ему придется
до утра просидеть над глупыми бумагами, холодно раскланялся с Лизой (он не ожидал,
что в ответ на его предложение она попросит подождать, — и потому дулся на нее) — и удалился.
Муж ее, которого она вывела в лакеи, запил, стал пропадать из дому и кончил тем,
что украл шесть господских серебряных ложек и запрятал их —
до случая — в женин сундук.
Марье Дмитриевне это
до того понравилось,
что она даже умилилась и подумала про себя: «Какой же, однако, дурак должен быть Федор Иваныч: не умел такую женщину понять!»
Паншин осведомился о Лизавете Михайловне, узнал,
что она не совсем здорова, изъявил сожаленье; потом он заговорил с Варварой Павловной, дипломатически взвешивая и отчеканивая каждое слово, почтительно выслушивая ее ответы
до конца.
Варвара Павловна должна была обещать,
что приедет обедать на следующий день и привезет Аду; Гедеоновский, который чуть было не заснул, сидя в углу, вызвался ее проводить
до дому.
Паншин торжественно раскланялся со всеми, а на крыльце, подсаживая Варвару Павловну в карету, пожал ей руку и закричал вслед: «Au revoir!» [
До свиданья! (фр.)] Гедеоновский сел с ней рядом; она всю дорогу забавлялась тем,
что ставила будто не нарочно кончик своей ножки на его ногу; он конфузился, говорил ей комплименты; она хихикала и делала ему глазки, когда свет от уличного фонаря западал в карету.
Лаврецкий прожил зиму в Москве, а весною следующего года дошла
до него весть,
что Лиза постриглась в Б…м монастыре, в одном из отдаленнейших краев России.
Что касается
до нее, то она по-прежнему постоянно живет в Париже: Федор Иваныч дал ей на себя вексель и откупился от нее, от возможности вторичного неожиданного наезда.
Он утих и — к
чему таить правду? — постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить
до старости сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянство воли, охоты к деятельности.