Неточные совпадения
— Послушайте, —
сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне, что
хотите, называйте меня даже эгоистом — так и быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист,
хотя плохой, и это, а именно то, что я плохой артист, — я вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
Что же касается до жены Ивана Петровича, то Петр Андреич сначала и слышать о ней не
хотел и даже в ответ на письмо Пестова, в котором тот упоминал о его невестке, велел ему
сказать, что он никакой якобы своей невестки не ведает, а что законами воспрещается держать беглых девок, о чем он считает долгом его предупредить; но потом, узнав о рождении внука, смягчился, приказал под рукой осведомиться о здоровье родительницы и послал ей, тоже будто не от себя, немного денег.
«Я из него
хочу сделать человека прежде всего, un homme, [Человека (фр.).] —
сказал он Глафире Петровне, — и не только человека, но спартанца».
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову, что на днях она при нем и при Эрнесте села за фортепьяно и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз и краску на щеках, — и он поднялся со стула, он
хотел пойти,
сказать им: «Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам был мужик», — да убить их обоих.
«Прилагаемая бумажка вам объяснит все. Кстати
скажу вам, что я не узнал вас: вы, такая всегда аккуратная, роняете такие важные бумаги. (Эту фразу бедный Лаврецкий готовил и лелеял в течение нескольких часов.) Я не могу больше вас видеть; полагаю, что и вы не должны желать свидания со мною. Назначаю вам пятнадцать тысяч франков в год; больше дать не могу. Присылайте ваш адрес в деревенскую контору. Делайте, что
хотите; живите, где
хотите. Желаю вам счастья. Ответа не нужно».
— Простить! — подхватил Лаврецкий. — Вы бы сперва должны были узнать, за кого вы просите? Простить эту женщину, принять ее опять в свой дом, ее, это пустое, бессердечное существо! И кто вам
сказал, что она
хочет возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим положением… Да что тут толковать! Имя ее не должно быть произносимо вами. Вы слишком чисты, вы не в состоянии даже понять такое существо.
Что касается до меня, я во многом изменился, брат: волны жизни упали на мою грудь, — кто, бишь, это
сказал? —
хотя в важном, существенном я не изменился; я по-прежнему верю в добро, в истину; но я не только верю, — я верую теперь, да — я верую, верую.
— Вишь, чего
захотел! Это я тебе не
скажу, брат; это всякий сам должен знать, — возражал с иронией Демосфен. — Помещик, дворянин — и не знает, что делать! Веры нет, а то бы знал; веры нет — и нет откровения.
Он не
захотел будить Марью Дмитриевну, пожал слегка руку Лизы и
сказал: «Ведь мы друзья теперь, не правда ли?» Она кивнула головой, он остановил лошадь.
Лаврецкий проворно вбежал наверх, вошел в комнату и
хотел было броситься к Лемму; но тот повелительно указал ему на стул, отрывисто
сказал по-русски: «Садитесь и слушить»; сам сел за фортепьяно, гордо и строго взглянул кругом и заиграл.
— Ах, не говорите таких ужасных слов, — перебила его Варвара Павловна, — пощадите меня,
хотя…
хотя ради этого ангела… — И,
сказавши эти слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату и тотчас же вернулась с маленькой, очень изящно одетой девочкой на руках. Крупные русые кудри падали ей на хорошенькое румяное личико, на больше черные заспанные глаза; она и улыбалась, и щурилась от огня, и упиралась пухлой ручонкой в шею матери.
Марья Дмитриевна совсем потерялась, увидев такую красивую, прелестно одетую женщину почти у ног своих; она не знала, как ей быть: и руку-то свою она у ней отнять
хотела, и усадить-то ее она желала, и
сказать ей что-нибудь ласковое; она кончила тем, что приподнялась и поцеловала Варвару Павловну в гладкий и пахучий лоб.
— И вот что я
хотела вам еще
сказать, Федор Иваныч, — продолжала Марья Дмитриевна, слегка подвигаясь к нему, — если б вы видели, как она скромно себя держит, как почтительна! Право, это даже трогательно. А если б вы слышали, как она о вас отзывается! Я, говорит, перед ним кругом виновата; я, говорит, не умела ценить его, говорит; это, говорит, ангел, а не человек. Право, так и говорит: ангел. Раскаяние у ней такое… Я, ей-богу, и не видывала такого раскаяния!
— Ну, да ведь и он — холодный, как лед, — заметила Марья Дмитриевна. — Положим, вы не плакали, да ведь я перед ним разливалась. В Лавриках запереть вас
хочет. Что ж, и ко мне вам нельзя будет ездить? Все мужчины бесчувственны, —
сказала она в заключение и значительно покачала головой.
— Я понимаю ваше положение, —
сказала она ему, — и он, по выражению ее умных глаз, мог заключить, что она понимала его положение вполне, — но вы отдадите мне хоть ту справедливость, что со мной легко живется; я не стану вам навязываться, стеснять вас; я
хотела обеспечить будущность Ады; больше мне ничего не нужно.
А мне, после сегодняшнего дня, после этих ощущений, остается отдать вам последний поклон — и
хотя с печалью, но без зависти, без всяких темных чувств
сказать, в виду конца, в виду ожидающего бога: „Здравствуй, одинокая старость!