Неточные совпадения
Ее муж, бывший губернский прокурор, известный в
свое время делец, —
человек бойкий и решительный, желчный и упрямый, — умер лет десять тому назад.
Отец Паншина, отставной штабс-ротмистр, известный игрок,
человек с сладкими глазами, помятым лицом и нервической дерготней в губах, весь
свой век терся между знатью, посещал английские клубы обеих столиц и слыл за ловкого, не очень надежного, но милого и задушевного малого.
С
своей стороны, Владимир Николаич во время пребывания в университете, откуда он вышел с чином действительного студента, познакомился с некоторыми знатными молодыми
людьми и стал вхож в лучшие дома.
Впрочем, Паншина и в Петербурге считали дельным чиновником: работа кипела у него в руках; он говорил о ней шутя, как оно и следует светскому
человеку, не придающему особенного значения
своим трудам, но был «исполнитель».
Подождав немного и смахнув пыль с сапогов толстым носовым платком,
человек этот внезапно съежил глаза, угрюмо сжал губы, согнул
свою, и без того сутулую, спину и медленно вошел в гостиную.
Исполнение
своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «
человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и
свои впечатления, а Иван Петрович, с
своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Иван Петрович большую часть года проводил в Лавриках (так называлось главное его родовое имение), а по зимам приезжал в Москву один, останавливался в трактире, прилежно посещал клуб, ораторствовал и развивал
свои планы в гостиных и более чем когда-либо держался англоманом, брюзгой и государственным
человеком.
Вольнодумец — начал ходить в церковь и заказывать молебны; европеец — стал париться в бане, обедать в два часа, ложиться в девять, засыпать под болтовню старого дворецкого; государственный
человек — сжег все
свои планы, всю переписку, трепетал перед губернатором и егозил перед исправником;
человек с закаленной волей — хныкал и жаловался, когда у него вскакивал веред, когда ему подавали тарелку холодного супу.
Заметив из расспросов Лаврецкого, какое впечатление произвела на него Варвара Павловна, он сам предложил ему познакомить его с нею, прибавив, что он у них, как
свой; что генерал
человек совсем не гордый, а мать так глупа, что только тряпки не сосет.
Многое стало ему ясно; самый удар, поразивший его, не казался ему более непредвиденным; он понял
свою жену, — близкого
человека только тогда и поймешь вполне, когда с ним расстанешься.
Вспомнил он отца, сперва бодрого, всем недовольного, с медным голосом, потом слепого, плаксивого, с неопрятной седой бородой; вспомнил, как он однажды за столом, выпив лишнюю рюмку вина и залив себе салфетку соусом, вдруг засмеялся и начал, мигая ничего не видевшими глазами и краснея, рассказывать про
свои победы; вспомнил Варвару Павловну — и невольно прищурился, как щурится
человек от мгновенной внутренней боли, и встряхнул головой.
Оказалось также, что служба не пошла ему впрок, что все надежды
свои он возлагал на откупщика, который взял его единственно для того, чтобы иметь у себя в конторе «образованного
человека».
Перед отъездом Михалевич еще долго беседовал с Лаврецким, пророчил ему гибель, если он не очнется, умолял его серьезно заняться бытом
своих крестьян, ставил себя в пример, говоря, что он очистился в горниле бед, — и тут же несколько раз назвал себя счастливым
человеком, сравнил себя с птицей небесной, с лилией долины…
— Сейчас, maman, — отвечала Лиза и пошла к ней, а Лаврецкий остался на
своей раките. «Я говорю с ней, словно я не отживший
человек», — думал он. Уходя, Лиза повесила
свою шляпу на ветку; с странным, почти нежным чувством посмотрел Лаврецкий на эту шляпу, на ее длинные, немного помятые ленты. Лиза скоро к нему вернулась и опять стала на плот.
До того дня Паншин обращался с Лаврецким не то чтоб свысока, а снисходительно; но Лиза, рассказывая Паншину
свою вчерашнюю поездку, отозвалась о Лаврецком как о прекрасном и умном
человеке; этого было довольно: следовало завоевать «прекрасного»
человека.
Лаврецкий холодно слушал разглагольствования Паншина: не нравился ему этот красивый, умный и непринужденно изящный
человек, с
своей светлой улыбкой, вежливым голосом и пытливыми глазами.
Паншин скоро догадался, с свойственным ему быстрым пониманием ощущений другого, что не доставляет особенного удовольствия
своему собеседнику, и под благовидным предлогом скрылся, решив про себя, что Лаврецкий, может быть, и прекрасный
человек, но несимпатичный, «aigri» [Озлобленный (фр.).] и «en somme» [В конце концов (фр.).] несколько смешной.
Марья Дмитриевна появилась в сопровождении Гедеоновского; потом пришла Марфа Тимофеевна с Лизой, за ними пришли остальные домочадцы; потом приехала и любительница музыки, Беленицына, маленькая, худенькая дама, с почти ребяческим, усталым и красивым личиком, в шумящем черном платье, с пестрым веером и толстыми золотыми браслетами; приехал и муж ее, краснощекий, пухлый
человек, с большими ногами и руками, с белыми ресницами и неподвижной улыбкой на толстых губах; в гостях жена никогда с ним не говорила, а дома, в минуты нежности, называла его
своим поросеночком...
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили сами
своей жизни. Для иных
людей брак по любви может быть несчастьем; но не для вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
Давно ли она познакомилась с ним, с этим
человеком, который и в церковь редко ходит, и так равнодушно переносит кончину жены, — и вот уже она сообщает ему
свои тайны…
Лаврецкий отстаивал молодость и самостоятельность России; отдавал себя,
свое поколение на жертву, — но заступался за новых
людей, за их убеждения и желания...
Паншин возражал раздражительно и резко, объявил, что умные
люди должны все переделать, и занесся наконец до того, что, забыв
свое камер-юнкерское звание и чиновничью карьеру, назвал Лаврецкого отсталым консерватором, даже намекнул — правда, весьма отдаленно — на его ложное положение в обществе.
У каждого
человека есть
свой идеал...
Неточные совпадения
Ее привозят и в Собранье. // Там теснота, волненье, жар, // Музыки грохот, свеч блистанье, // Мельканье, вихорь быстрых пар, // Красавиц легкие уборы, //
Людьми пестреющие хоры, // Невест обширный полукруг, // Всё чувства поражает вдруг. // Здесь кажут франты записные //
Свое нахальство,
свой жилет // И невнимательный лорнет. // Сюда гусары отпускные // Спешат явиться, прогреметь, // Блеснуть, пленить и улететь.
Быть можно дельным
человеком // И думать о красе ногтей: // К чему бесплодно спорить с веком? // Обычай деспот меж
людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В
своей одежде был педант // И то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в
своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
В самом деле, необыкновенно странны были
своею противуположностью те чувства, которые родились в сердцах троих беседовавших
людей.
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы
людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил Бог
свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.