Неточные совпадения
Она слыла чудачкой, нрав имела независимый, говорила всем правду в глаза и при
самых скудных средствах держалась
так, как будто за ней водились тысячи.
—
Так видели вы его? В
самом деле он — ничего, здоров, весел?
Так оно и следует: порядочным людям стыдно говорить хорошо по-немецки; но пускать в ход германское словцо в некоторых, большею частью забавных, случаях — можно, c’est même très chic, [Это —
самый шик (фр.).] как выражаются петербургские парижане.
Начальники любят
таких подчиненных;
сам он не сомневался в том, что, если захочет, будет со временем министром.
Марья Дмитриевна приняла вид достойный и несколько обиженный. «А коли
так, — подумала она, — мне совершенно все равно; видно, тебе, мой батюшка, все как с гуся вода; иной бы с горя исчах, а тебя еще разнесло». Марья Дмитриевна
сама с собой не церемонилась; вслух она говорила изящнее.
Заметив из расспросов Лаврецкого, какое впечатление произвела на него Варвара Павловна, он
сам предложил ему познакомить его с нею, прибавив, что он у них, как свой; что генерал человек совсем не гордый, а мать
так глупа, что только тряпки не сосет.
Но овладевшее им чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она
так была спокойна и самоуверенно-ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома; притом от всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук, от легкой и в то же время как бы усталой походки, от
самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то
таким, что словами передать трудно, но что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
Антон дольше всех остался на ногах; он долго шептался с Апраксеей, охал вполголоса, раза два перекрестился; они оба не ожидали, чтобы барин поселился у них в Васильевском, когда у него под боком было
такое славное именье с отлично устроенной усадьбой; они и не подозревали, что
самая эта усадьба была противна Лаврецкому; она возбуждала в нем тягостные воспоминания.
В то
самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до
самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе как весенний снег, — и странное дело! — никогда не было в нем
так глубоко и сильно чувство родины.
Бывало, кто даже из господ вздумает им перечить,
так они только посмотрят на него да скажут: „Мелко плаваешь“, —
самое это у них было любимое слово.
С оника, после многолетней разлуки, проведенной в двух различных мирах, не понимая ясно ни чужих, ни даже собственных мыслей, цепляясь за слова и возражая одними словами, заспорили они о предметах
самых отвлеченных, — и спорили
так, как будто дело шло о жизни и смерти обоих: голосили и вопили
так, что все люди всполошились в доме, а бедный Лемм, который с
самого приезда Михалевича заперся у себя в комнате, почувствовал недоуменье и начал даже чего-то смутно бояться.
— Да,
такой же, как твой отец, и
сам того не подозреваешь.
А то есть у нас
такие господа — впрочем, я это говорю не на твой счет, — которые всю жизнь свою проводят в каком-то млении скуки, привыкают к ней, сидят в ней, как… как грыб в сметане, — подхватил Михалевич и
сам засмеялся своему сравнению.
Обаянье летней ночи охватило его; все вокруг казалось
так неожиданно странно и в то же время
так давно и
так сладко знакомо; вблизи и вдали, — а далеко было видно, хотя глаз многого не понимал из того, что видел, — все покоилось; молодая расцветающая жизнь сказывалась в
самом этом покое.
Марья Дмитриевна не слишком ласково приняла Лаврецкого, когда он явился к ней на следующий день. «Вишь, повадился», — подумала она. Он ей
сам по себе не очень нравился, да и Паншин, под влиянием которого она находилась, весьма коварно и небрежно похвалил его накануне.
Так как она не считала его гостем и не полагала нужным занимать родственника, почти домашнего человека, то и получаса не прошло, как он уже шел с Лизой в саду по аллее. Леночка и Шурочка бегали в нескольких шагах от них по цветнику.
Он чувствовал, что в течение трех последних дней он стал глядеть на нее другими глазами; он вспомнил, как, возвращаясь домой и думая о ней в тиши ночи, он говорил
самому себе: «Если бы!..» Это «если бы», отнесенное им к прошедшему, к невозможному, сбылось, хоть и не
так, как он полагал, — но одной его свободы было мало.
Правда, он принимает в ней участие; она
сама верит ему и чувствует к нему влеченье; но все-таки ей стыдно стало, точно чужой вошел в ее девическую, чистую комнату.
В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно,
сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он был устремлен на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем думал. Он любил не как мальчик, не к лицу ему было вздыхать и томиться, да и
сама Лиза не
такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, — и он испытал их вполне.
Эти звуки
так и впивались в его душу, только что потрясенную счастьем любви; они
сами пылали любовью.
Агафья попотчевала ее
такими славными холодными сливками,
так скромно себя держала и
сама была
такая опрятная, веселая, всем довольная, что барыня объявила ей прощение и позволила ходить в дом; а месяцев через шесть
так к ней привязалась, что произвела ее в экономки и поручила ей все хозяйство.
Агафья говорила с Лизой важно и смиренно, точно она
сама чувствовала, что не ей бы произносить
такие высокие и святые слова.
Когда она бывала чем недовольна, она только молчала; и Лиза понимала это молчание; с быстрой прозорливостью ребенка она
так же хорошо понимала, когда Агафья была недовольна другими — Марьей ли Дмитриевной,
самим ли Калитиным.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала
самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была
так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
— За что ты меня убила? За что ты меня убила? —
так начала свои жалобы огорченная вдова. — Кого тебе еще нужно? Чем он тебе не муж? Камер-юнкер! не интересан! Он в Петербурге на любой фрейлине мог бы жениться. А я-то, я-то надеялась! И давно ли ты к нему изменилась? Откуда-нибудь эта туча надута, не
сама собой пришла. Уж не тот ли фофан? Вот нашла советчика!
Она скромно рассказывала о Париже, о своих путешествиях, о Бадене; раза два рассмешила Марью Дмитриевну и всякий раз потом слегка вздыхала и как будто мысленно упрекала себя в неуместной веселости; выпросила позволение привести Аду; снявши перчатки, показывала своими гладкими, вымытыми мылом à la guimauve [Алфейным (фр.).] руками, как и где носятся воланы, рюши, кружева, шу; обещалась принести стклянку с новыми английскими духами: Victoria’s Essence, [Духи королевы Виктории (фр.).] и обрадовалась, как дитя, когда Марья Дмитриевна согласилась принять ее в подарок; всплакнула при воспоминании о том, какое чувство она испытала, когда в первый раз услыхала русские колокола: «
Так глубоко поразили они меня в
самое сердце», — промолвила она.
Выражение лица Варвары Павловны, когда она сказала это последнее слово, ее хитрая улыбка, холодный и в то же время мягкий взгляд, движение ее рук и плечей,
самое ее платье, все ее существо — возбудили
такое чувство отвращения в Лизе, что она ничего не могла ей ответить и через силу протянула ей руку.
Варвара Павловна внезапно заиграла шумный штраусовский вальс, начинавшийся
такой сильной и быстрой трелью, что Гедеоновский даже вздрогнул; в
самой середине вальса она вдруг перешла в грустный мотив и кончила ариею из «Лучии»: Fra poco [Вскоре затем (итал.).]… Она сообразила, что веселая музыка нейдет к ее положению. Ария из «Лучии», с ударениями на чувствительных нотках, очень растрогала Марью Дмитриевну.
Варвара Павловна обладала уменьем легко сходиться со всяким; двух часов не прошло, как уже Паншину казалось, что он знает ее век, а Лиза, та
самая Лиза, которую он все-таки любил, которой он накануне предлагал руку, — исчезала как бы в тумане.
Сыгранный ею
самою вальс звенел у ней в голове, волновал ее; где бы она ни находилась, стоило ей только представить себе огни, бальную залу, быстрое круженье под звуки музыки — и душа в ней
так и загоралась, глаза странно меркли, улыбка блуждала на губах, что-то грациозно-вакхическое разливалось по всему телу.
Такими-то рассуждениями старался помочь Лаврецкий своему горю, но оно было велико и сильно; и
сама, выжившая не столько из ума, сколько изо всякого чувства, Апраксея покачала головой и печально проводила его глазами, когда он сел в тарантас, чтобы ехать в город. Лошади скакали; он сидел неподвижно и прямо и неподвижно глядел вперед на дорогу.
А ваша супруга… конечно, я не могу судить вас с нею — это я ей
самой сказала; но она
такая любезная дама, что, кроме удовольствия, ничего доставить не может.
— Слушай, Лизочка, что я тебе скажу, — промолвила вдруг Марфа Тимофеевна, усаживая Лизу подле себя на кровати и поправляя то ее волосы, то косынку. — Это тебе только
так сгоряча кажется, что горю твоему пособить нельзя. Эх, душа моя, на одну смерть лекарства нет! Ты только вот скажи себе: «Не поддамся, мол, я, ну его!» — и
сама потом как диву дашься, как оно скоро, хорошо проходит. Ты только потерпи.
А Лаврецкий вернулся в дом, вошел в столовую, приблизился к фортепьяно и коснулся одной из клавиш: раздался слабый, но чистый звук и тайно задрожал у него в сердце: этой нотой начиналась та вдохновенная мелодия, которой, давно тому назад, в ту же
самую счастливую ночь, Лемм, покойный Лемм, привел его в
такой восторг.
Лаврецкий
сам бы себя не узнал, если б мог
так взглянуть на себя, как он мысленно взглянул на Лизу.
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу
такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен
сам собой.
В красавиц он уж не влюблялся, // А волочился как-нибудь; // Откажут — мигом утешался; // Изменят — рад был отдохнуть. // Он их искал без упоенья, // А оставлял без сожаленья, // Чуть помня их любовь и злость. //
Так точно равнодушный гость // На вист вечерний приезжает, // Садится; кончилась игра: // Он уезжает со двора, // Спокойно дома засыпает // И
сам не знает поутру, // Куда поедет ввечеру.
Ужель та
самая Татьяна, // Которой он наедине, // В начале нашего романа, // В глухой, далекой стороне, // В благом пылу нравоученья // Читал когда-то наставленья, // Та, от которой он хранит // Письмо, где сердце говорит, // Где всё наруже, всё на воле, // Та девочка… иль это сон?.. // Та девочка, которой он // Пренебрегал в смиренной доле, // Ужели с ним сейчас была //
Так равнодушна,
так смела?
Расстроено оно было скотскими падежами, плутами приказчиками, неурожаями, повальными болезнями, истребившими лучших работников, и, наконец, бестолковьем
самого помещика, убиравшего себе в Москве дом в последнем вкусе и убившего на эту уборку все состояние свое до последней копейки,
так что уж не на что было есть.
Учителей у него было немного: большую часть наук читал он
сам. И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов, огромных воззрений и взглядов, которыми любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах передать
самую душу науки,
так что и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что всего нужнее человеку наука жизни, что, узнав ее, он узнает тогда
сам, чем он должен заняться преимущественнее.