Лиза ничего не отвечала ему и, не улыбаясь, слегка приподняв брови и краснея, глядела
на пол, но не отнимала своей руки; а наверху, в комнате Марфы Тимофеевны, при свете лампадки, висевшей перед тусклыми старинными образами, Лаврецкий сидел на креслах, облокотившись на колена и положив лицо на руки; старушка, стоя перед ним, изредка и молча гладила его по волосам.
Войдя однажды в отсутствие Варвары Павловны в ее кабинет, Лаврецкий увидал
на полу маленькую, тщательно сложенную бумажку. Он машинально ее поднял, машинально развернул и прочел следующее, написанное на французском языке...
Прошло несколько минут, прошло полчаса; Лаврецкий все стоял, стискивая роковую записку в руке и бессмысленно глядя
на пол; сквозь какой-то темный вихрь мерещились ему бледные лица; мучительно замирало сердце; ему казалось, что он падал, падал, падал… и конца не было.
Дверь скрипнула… Платок скользнул по коленям Лизы. Лаврецкий подхватил его, прежде чем он успел упасть
на пол, быстро сунул его в боковой карман и, обернувшись, встретился глазами с Марфой Тимофеевной.
Неточные совпадения
Гедеоновский осклабился, поклонился, взял двумя пальцами свою шляпу с аккуратно положенными
на одном из ее
полей перчатками и удалился вместе с Марьей Дмитриевной.
При слове «жена» он всплакнул горько и, несмотря
на свое столичное образование и философию, униженно, беднячком-русачком поклонился своим родственникам в ноги и даже стукнул о
пол лбом.
Когда Феде минул шестнадцатый год, Иван Петрович почел за долг заблаговременно поселить в него презрение к женскому
полу, — и молодой спартанец, с робостью
на душе, с первым пухом
на губах, полный соков, сил и крови, уже старался казаться равнодушным, холодным и грубым.
Приложившись головой к подушке и скрестив
на груди руки, Лаврецкий глядел
на пробегавшие веером загоны
полей,
на медленно мелькавшие ракиты,
на глупых ворон и грачей, с тупой подозрительностью взиравших боком
на проезжавший экипаж,
на длинные межи, заросшие чернобыльником, полынью и полевой рябиной; он глядел… и эта свежая, степная, тучная голь и глушь, эта зелень, эти длинные холмы, овраги с приземистыми дубовыми кустами, серые деревеньки, жидкие березы — вся эта, давно им не виданная, русская картина навевала
на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила грудь его каким-то приятным давлением.
Вот тут, под окном, коренастый лопух лезет из густой травы, над ним вытягивает зоря свой сочный стебель, богородицыны слезки еще выше выкидывают свои розовые кудри; а там, дальше, в
полях, лоснится рожь, и овес уже пошел в трубочку, и ширится во всю ширину свою каждый лист
на каждом дереве, каждая травка
на своем стебле.
Поверьте, — продолжала она, тихонько поднимаясь с
полу и садясь
на самый край кресла, — я часто думала о смерти, и я бы нашла в себе довольно мужества, чтобы лишить себя жизни — ах, жизнь теперь для меня несносное бремя! — но мысль о моей дочери, о моей Адочке меня останавливала; она здесь, она спит в соседней комнате, бедный ребенок!
Лаврецкий вошел в комнату и опустился
на стул; старик остановился перед ним, запахнув
полы своего пестрого, дряхлого халата, ежась и жуя губами.
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: «Я сам себя знаю, сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается
на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
— Да вот посмотрите на лето. Отличится. Вы гляньте-ка, где я сеял прошлую весну. Как рассадил! Ведь я, Константин Дмитрич, кажется, вот как отцу родному стараюсь. Я и сам не люблю дурно делать и другим не велю. Хозяину хорошо, и нам хорошо. Как глянешь вон, — сказал Василий, указывая
на поле, — сердце радуется.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Как, вы
на коленях? Ах, встаньте, встаньте! здесь
пол совсем нечист.
На всей базарной площади // У каждого крестьянина, // Как ветром,
полу левую // Заворотило вдруг!
— Филипп
на Благовещенье // Ушел, а
на Казанскую // Я сына родила. // Как писаный был Демушка! // Краса взята у солнышка, // У снегу белизна, // У маку губы алые, // Бровь черная у соболя, // У соболя сибирского, // У сокола глаза! // Весь гнев с души красавец мой // Согнал улыбкой ангельской, // Как солнышко весеннее // Сгоняет снег с
полей… // Не стала я тревожиться, // Что ни велят — работаю, // Как ни бранят — молчу.
Поля совсем затоплены, // Навоз возить — дороги нет, // А время уж не раннее — // Подходит месяц май!» // Нелюбо и
на старые, // Больней того
на новые // Деревни им глядеть.
Пошли порядки старые! // Последышу-то нашему, // Как
на беду, приказаны // Прогулки. Что ни день, // Через деревню катится // Рессорная колясочка: // Вставай! картуз долой! // Бог весть с чего накинется, // Бранит, корит; с угрозою // Подступит — ты молчи! // Увидит в
поле пахаря // И за его же полосу // Облает: и лентяи-то, // И лежебоки мы! // А полоса сработана, // Как никогда
на барина // Не работал мужик, // Да невдомек Последышу, // Что уж давно не барская, // А наша полоса!