Неточные совпадения
Он был небольшого роста, сутуловат, с криво выдавшимися лопатками и втянутым животом, с большими плоскими ступнями, с бледно-синими ногтями
на твердых, не разгибавшихся пальцах жилистых красных рук;
лицо имел морщинистое, впалые щеки и сжатые губы, которыми он беспрестанно двигал и жевал, что, при его обычной молчаливости, производило впечатление почти зловещее; седые его волосы висели клочьями над невысоким лбом; как только что залитые угольки, глухо тлели его крошечные, неподвижные глазки; ступал он тяжело,
на каждом шагу перекидывая свое неповоротливое тело.
Паншин громко и решительно взял первые аккорды сонаты (он играл вторую руку), но Лиза не начинала своей партии. Он остановился и посмотрел
на нее. Глаза Лизы, прямо
на него устремленные, выражали неудовольствие; губы ее не улыбались, все
лицо было строго, почти печально.
И Лемм уторопленным шагом направился к воротам, в которые входил какой-то незнакомый ему господин, в сером пальто и широкой соломенной шляпе. Вежливо поклонившись ему (он кланялся всем новым
лицам в городе О…; от знакомых он отворачивался
на улице — такое уж он положил себе правило), Лемм прошел мимо и исчез за забором. Незнакомец с удивлением посмотрел ему вслед и, вглядевшись в Лизу, подошел прямо к ней.
Лаврецкий действительно не походил
на жертву рока. От его краснощекого, чисто русского
лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими правильными губами, так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной силой. Сложен он был
на славу, и белокурые волосы вились
на его голове, как у юноши. В одних только его глазах, голубых, навыкате, и несколько неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его звучал как-то слишком ровно.
Лиза ничего не отвечала ему и, не улыбаясь, слегка приподняв брови и краснея, глядела
на пол, но не отнимала своей руки; а наверху, в комнате Марфы Тимофеевны, при свете лампадки, висевшей перед тусклыми старинными образами, Лаврецкий сидел
на креслах, облокотившись
на колена и положив
лицо на руки; старушка, стоя перед ним, изредка и молча гладила его по волосам.
Анна Павловна закричала благим матом и закрыла
лицо руками, а сын ее побежал через весь дом, выскочил
на двор, бросился в огород, в сад, через сад вылетел
на дорогу и все бежал без оглядки, пока, наконец, перестал слышать за собою тяжелый топот отцовских шагов и его усиленные прерывистые крики…
Маланья Сергеевна как вошла в спальню Анны Павловны, так и стала
на колени возле двери. Анна Павловна подманила ее к постели, обняла ее, благословила ее сына; потом, обратив обглоданное жестокою болезнью
лицо к своему мужу, хотела было заговорить…
Она уже не могла говорить, уже могильные тени ложились
на ее
лицо, но черты ее по-прежнему выражали терпеливое недоумение и постоянную кротость смирения; с той же немой покорностью глядела она
на Глафиру, и как Анна Павловна
на смертном одре поцеловала руку Петра Андреича, так и она приложилась к Глафириной руке, поручая ей, Глафире, своего единственного сына.
Никто бы не назвал Федю интересным дитятей: он был довольно бледен, но толст, нескладно сложен и неловок, — настоящий мужик, по выражению Глафиры Петровны; бледность скоро бы исчезла с его
лица, если б его почаще выпускали
на воздух.
Глафира Петровна, которая только что выхватила чашку бульону из рук дворецкого, остановилась, посмотрела брату в
лицо, медленно, широко перекрестилась и удалилась молча; а тут же находившийся сын тоже ничего не сказал, оперся
на перила балкона и долго глядел в сад, весь благовонный и зеленый, весь блестевший в лучах золотого весеннего солнца.
Облокотясь
на бархат ложи, девушка не шевелилась; чуткая, молодая жизнь играла в каждой черте ее смуглого, круглого, миловидного
лица; изящный ум сказывался в прекрасных глазах, внимательно и мягко глядевших из-под тонких бровей, в быстрой усмешке выразительных губ, в самом положении ее головы, рук, шеи; одета она была прелестно.
Рядом с нею сидела сморщенная и желтая женщина лет сорока пяти, декольте, в черном токе, с беззубою улыбкой
на напряженно озабоченном и пустом
лице, а в углублении ложи виднелся пожилой мужчина, в широком сюртуке и высоком галстуке, с выражением тупой величавости и какой-то заискивающей подозрительности в маленьких глазках, с крашеными усами и бакенбардами, незначительным огромным лбом и измятыми щеками, по всем признакам отставной генерал.
Продолжая посматривать
на ложу, он заметил, что все находившиеся в ней
лица обращались с Михалевичем, как с старинным приятелем.
Прошло несколько минут, прошло полчаса; Лаврецкий все стоял, стискивая роковую записку в руке и бессмысленно глядя
на пол; сквозь какой-то темный вихрь мерещились ему бледные
лица; мучительно замирало сердце; ему казалось, что он падал, падал, падал… и конца не было.
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову, что
на днях она при нем и при Эрнесте села за фортепьяно и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее
лица, странный блеск глаз и краску
на щеках, — и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам был мужик», — да убить их обоих.
На главной стене висел старинный портрет Федорова прадеда, Андрея Лаврецкого; темное, желчное
лицо едва отделялось от почерневшего и покоробленного фона; небольшие злые глаза угрюмо глядели из-под нависших, словно опухших век; черные волосы без пудры щеткой вздымались над тяжелым, изрытым лбом.
Лаврецкий слегка обернулся к нему
лицом и стал глядеть
на него.
Лемм отодвинул шляпу
на затылок; в тонком сумраке светлой ночи
лицо его казалось бледнее и моложе.
Когда Лаврецкий вернулся домой, его встретил
на пороге гостиной человек высокого роста и худой, в затасканном синем сюртуке, с морщинистым, но оживленным
лицом, с растрепанными седыми бакенбардами, длинным прямым носом и небольшими воспаленными глазками.
— Этого не скажешь, глядя
на вас теперь: у вас такое веселое, светлое
лицо, вы улыбаетесь…
Тот продолжал моргать глазами и утираться. Лиза пришла в гостиную и села в угол; Лаврецкий посмотрел
на нее, она
на него посмотрела — и обоим стало почти жутко. Он прочел недоумение и какой-то тайный упрек
на ее
лице. Поговорить с нею, как бы ему хотелось, он не мог; оставаться в одной комнате с нею, гостем в числе других гостей, — было тяжело: он решился уйти. Прощаясь с нею, он успел повторить, что придет завтра, и прибавил, что надеется
на ее дружбу.
— Это грешно, что вы говорите… Не сердитесь
на меня. Вы меня называете своим другом: друг все может говорить. Мне, право, даже страшно… Вчера у вас такое нехорошее было
лицо… Помните, недавно, как вы жаловались
на нее? — а ее уже тогда, может быть,
на свете не было. Это страшно. Точно это вам в наказание послано.
«Она послушается матери, — думал он, — она выйдет за Паншина; но если даже она ему откажет, — не все ли равно для меня?» Проходя перед зеркалом, он мельком взглянул
на свое
лицо и пожал плечами.
Лиза начала играть и долго не отводила глаз от своих пальцев. Она взглянула, наконец,
на Лаврецкого и остановилась: так чудно и странно показалось ей его
лицо.
В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он был устремлен
на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем думал. Он любил не как мальчик, не к
лицу ему было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не такого рода чувство возбуждала; но любовь
на всякий возраст имеет свои страданья, — и он испытал их вполне.
В белом платье, с нерасплетенными косами по плечам, она тихонько подошла к столу, нагнулась над ним, поставила свечку и чего-то поискала; потом, обернувшись
лицом к саду, она приблизилась к раскрытой двери и, вся белая, легкая, стройная, остановилась
на пороге.
Она шла за ним без сопротивления; ее бледное
лицо, неподвижные глаза, все ее движения выражали несказанное изумление. Лаврецкий посадил ее
на скамейку и сам стал перед ней.
Лиза медленно взглянула
на него; казалось, она только в это мгновение поняла, где она и что с нею. Она хотела подняться, не могла и закрыла
лицо руками.
Сперва Лемм не отвечал
на его объятие, даже отклонил его локтем; долго, не шевелясь ни одним членом, глядел он все так же строго, почти грубо, и только раза два промычал: «ага!» Наконец его преобразившееся
лицо успокоилось, опустилось, и он, в ответ
на горячие поздравления Лаврецкого, сперва улыбнулся немного, потом заплакал, слабо всхлипывая, как дитя.
Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком
на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным
лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее,
на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как
на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали.
Лаврецкий написал два слова Лизе: он известил ее о приезде жены, просил ее назначить ему свидание, — и бросился
на узенький диван
лицом к стене; а старик лег
на постель и долго ворочался, кашляя и отпивая глотками свой декокт.
Он выслушал ее до конца, стоя к ней боком и надвинув
на лоб шляпу; вежливо, но измененным голосом спросил ее: последнее ли это ее слово и не подал ли он чем-нибудь повода к подобной перемене в ее мыслях? потом прижал руку к глазам, коротко и отрывисто вздохнул и отдернул руку от
лица.
Она отправилась в свою комнату. Но не успела она еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как
на нее опять обрушилась гроза, и с такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла к ней в комнату и тотчас захлопнула за собой дверь.
Лицо старушки было бледно, чепец набоку, глаза ее блестели, руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда еще не видала своей умной и рассудительной тетки в таком состоянии.
Она села играть в карты с нею и Гедеоновским, а Марфа Тимофеевна увела Лизу к себе наверх, сказав, что
на ней
лица нету, что у ней, должно быть, болит голова.
Марья Дмитриевна уронила карты и завозилась
на кресле; Варвара Павловна посмотрела
на нее с полуусмешкой, потом обратила взоры
на дверь. Появился Паншин, в черном фраке, в высоких английских воротничках, застегнутый доверху. «Мне было тяжело повиноваться; но вы видите, я приехал» — вот что выражало его не улыбавшееся, только что выбритое
лицо.
С ненавистью смотрел он
на ее истасканное, но все еще «пикантное» насмешливое парижское
лицо,
на ее белые нарукавнички, шелковый фартук и легкий чепчик.
Лиза подняла
на него свои глаза. Ни горя, ни тревоги они не выражали: они казались меньше и тусклей.
Лицо ее было бледно; слегка раскрытые губы тоже побледнели.
— Зато женщины умеют ценить доброту и великодушие, — промолвила Варвара Павловна и, тихонько опустившись
на колени перед Марьей Дмитриевной, обняла ее полный стан руками и прижалась к ней
лицом.
Лицо это втихомолку улыбалось, а у Марьи Дмитриевны опять закапали слезы.
Дряхлая старушонка в ветхом капоте с капюшоном стояла
на коленях подле Лаврецкого и прилежно молилась; ее беззубое, желтое, сморщенное
лицо выражало напряженное умиление; красные глаза неотвратимо глядели вверх,
на образа иконостаса; костлявая рука беспрестанно выходила из капота и медленно и крепко клала большой широкий крест.
Мужик с густой бородой и угрюмым
лицом, взъерошенный и измятый, вошел в церковь, разом стал
на оба колена и тотчас же принялся поспешно креститься, закидывая назад и встряхивая голову после каждого поклона.
— Ничего? — воскликнула Марфа Тимофеевна, — это ты другим говори, а не мне! Ничего! а кто сейчас стоял
на коленях? у кого ресницы еще мокры от слез? Ничего! Да ты посмотри
на себя, что ты сделала с своим
лицом, куда глаза свои девала? — Ничего! разве я не все знаю?
— Я… я хочу… — Лиза спрятала свое
лицо на груди Марфы Тимофеевны… — Я хочу идти в монастырь, — проговорила она глухо.
Она внезапно остановилась и затихла при виде незнакомого; но светлые глаза, устремленные
на него, глядели так же ласково, свежие
лица не перестали смеяться.
Все замолкли и переглянулись. Облачко печали налетело
на все молодые
лица.
Лаврецкий вышел из дома в сад, сел
на знакомой ему скамейке — и
на этом дорогом месте, перед
лицом того дома, где он в последний раз напрасно простирал свои руки к заветному кубку, в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, — он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, — оглянулся
на свою жизнь.
Перебираясь с клироса
на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини — и не взглянула
на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое
лицо — и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу.