Неточные совпадения
Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила в нем;
на второй же
год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено
на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и в то же время Калитин приобрел дом в городе О…, где и поселился с женою
на постоянное жительство.
—
Лета ихние! Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал: что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я
на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.
Всадник лихо повернул коня, дал ему шпоры и, проскакав коротким галопом по улице, въехал
на двор. Минуту спустя он вбежал, помахивая хлыстиком, из дверей передней в гостиную; в то же время
на пороге другой двери показалась стройная, высокая черноволосая девушка
лет девятнадцати — старшая дочь Марьи Дмитриевны, Лиза.
Отец его играл
на валторне, мать
на арфе; сам он уже по пятому
году упражнялся
на трех различных инструментах.
На двадцать восьмом
году переселился он в Россию.
Лемм прожил у него
лет семь в качестве капельмейстера и отошел от него с пустыми руками: барин разорился, хотел дать ему
на себя вексель, но впоследствии отказал ему и в этом, — словом, не заплатил ему ни копейки.
В течение двадцати
лет бедный немец пытал свое счастие: побывал у различных господ, жил и в Москве, и в губернских городах, терпел и сносил многое, узнал нищету, бился, как рыба об лед; но мысль о возвращении
на родину не покидала его среди всех бедствий, которым он подвергался; она только одна его и поддерживала.
Лемм, наконец, махнул рукой
на все; притом и
годы брали свое: он зачерствел, одеревенел, как пальцы его одеревенели.
— Не думала я дождаться тебя; и не то чтоб я умирать собиралась; нет — меня еще
годов на десять, пожалуй, хватит: все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало, двужильными нас прозывал; да ведь господь тебя знал, сколько б ты еще за границей проболтался.
Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, самую, как она выражалась, fine fleur [Самый цвет (фр.).] эмиграции, — и кончила тем, что чуть не семидесяти
лет вышла замуж за этого финь-флёра: перевела
на его имя все свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la Richelieu, [
На манер Ришелье (фр.).] окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла
на шелковом кривом диванчике времен Людовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито в руках, — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами.
Добрый помещик поздравлял Ивана Петровича с рождением сына, явившегося
на свет в селе Покровском 20 августа 1807
года и нареченного Федором в честь святого мученика Феодора Стратилата.
Когда Феде минул шестнадцатый
год, Иван Петрович почел за долг заблаговременно поселить в него презрение к женскому полу, — и молодой спартанец, с робостью
на душе, с первым пухом
на губах, полный соков, сил и крови, уже старался казаться равнодушным, холодным и грубым.
Так проскрипел он еще два
года и умер в первых числах мая, вынесенный
на балкон,
на солнце.
Смешно было в его
года надеть студентский мундир; но он не боялся насмешек: его спартанское воспитание хоть
на то пригодилось, что развило в нем пренебрежение к чужим толкам, — и он надел, не смущаясь, студентский мундир.
Рядом с нею сидела сморщенная и желтая женщина
лет сорока пяти, декольте, в черном токе, с беззубою улыбкой
на напряженно озабоченном и пустом лице, а в углублении ложи виднелся пожилой мужчина, в широком сюртуке и высоком галстуке, с выражением тупой величавости и какой-то заискивающей подозрительности в маленьких глазках, с крашеными усами и бакенбардами, незначительным огромным лбом и измятыми щеками, по всем признакам отставной генерал.
Он узнал от него, что красавицу звали Варварой Павловной Коробьиной; что старик и старуха, сидевшие с ней в ложе, были отец ее и мать и что сам он, Михалевич, познакомился с ними
год тому назад, во время своего пребывания в подмосковной
на «кондиции» у графа Н.
Года два потолкался он еще в Петербурге, в надежде, не наскочит ли
на него тепленькое статское место; но место
на него не наскакивало; дочь вышла из института, расходы увеличивались с каждым днем…
Скрепя сердце решился он переехать в Москву
на дешевые хлеба, нанял в Старой Конюшенной крошечный низенький дом с саженным гербом
на крыше и зажил московским отставным генералом, тратя две тысячи семьсот пятьдесят рублей в
год.
Она порадовала его рождением сына, но бедный мальчик жил недолго; он умер весной, а
летом, по совету врачей, Лаврецкий повез жену за границу,
на воды.
Лето и осень они провели в Германии и Швейцарии, а
на зиму, как оно и следовало ожидать, поехали в Париж.
Прошло
года четыре, и он почувствовал себя в силах возвратиться
на родину, встретиться с своими.
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила за то, что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота Матроса, черномазой вертлявой девочки
лет девяти, с огромными глазами и вострым носиком, которую звали Шурочкой, и пожилой женщины
лет пятидесяти пяти, в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке
на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.
Небольшой домик, куда приехал Лаврецкий и где два
года тому назад скончалась Глафира Петровна, был выстроен в прошлом столетии, из прочного соснового леса; он
на вид казался ветхим, но мог простоять еще
лет пятьдесят или более.
Кроме этих двух стариков да трех пузатых ребятишек в длинных рубашонках, Антоновых правнуков, жил еще
на барском дворе однорукий бестягольный мужичонка; он бормотал, как тетерев, и не был способен ни
на что; не многим полезнее его была дряхлая собака, приветствовавшая лаем возвращение Лаврецкого: она уже
лет десять сидела
на тяжелой цепи, купленной по распоряжению Глафиры Петровны, и едва-едва была в состоянии двигаться и влачить свою ношу.
На женскую любовь ушли мои лучшие
года, — продолжает думать Лаврецкий, — пусть же вытрезвит меня здесь скука, пусть успокоит меня, подготовит к тому, чтобы и я умел не спеша делать дело».
Сделавшись мужем Марьи Дмитриевны, Калитин хотел было поручить Агафье домашнее хозяйство; но она отказалась «ради соблазна»; он прикрикнул
на нее: она низко поклонилась и вышла вон. Умный Калитин понимал людей; он и Агафью понял и не забыл ее. Переселившись в город, он, с ее согласия, приставил ее в качестве няни к Лизе, которой только что пошел пятый
год.
Она очень скоро перестала картавить и уже
на четвертом
году говорила совершенно чисто.
Вспомни мать свою: как ничтожно малы были ее требования и какова выпала ей доля? ты, видно, только похвастался перед Паншиным, когда сказал ему, что приехал в Россию затем, чтобы пахать землю; ты приехал волочиться
на старости
лет за девочками.
— А потом, что это у вас за ангелочек эта Адочка, что за прелесть! Как она мила, какая умненькая; по-французски как говорит; и по-русски понимает — меня тетенькой назвала. И знаете ли, этак чтобы дичиться, как все почти дети в ее
годы дичатся, — совсем этого нет.
На вас так похожа, Федор Иваныч, что ужас. Глаза, брови… ну вы, как есть — вы. Я маленьких таких детей не очень люблю, признаться; но в вашу дочку просто влюбилась.
Город О… мало изменился в течение этих восьми
лет; но дом Марьи Дмитриевны как будто помолодел: его недавно выкрашенные стены белели приветно и стекла раскрытых окон румянились и блестели
на заходившем солнце; из этих окон неслись
на улицу радостные легкие звуки звонких молодых голосов, беспрерывного смеха; весь дом, казалось, кипел жизнью и переливался весельем через край.
Сама хозяйка дома давно сошла в могилу: Марья Дмитриевна скончалась
года два спустя после пострижения Лизы; и Марфа Тимофеевна недолго пережила свою племянницу; рядом покоятся они
на городском кладбище.
Неточные совпадения
В сей утомительной прогулке // Проходит час-другой, и вот // У Харитонья в переулке // Возок пред домом у ворот // Остановился. К старой тетке, // Четвертый
год больной в чахотке, // Они приехали теперь. // Им настежь отворяет дверь, // В очках, в изорванном кафтане, // С чулком в руке, седой калмык. // Встречает их в гостиной крик // Княжны, простертой
на диване. // Старушки с плачем обнялись, // И восклицанья полились.
Но там, где Мельпомены бурной // Протяжный раздается вой, // Где машет мантией мишурной // Она пред хладною толпой, // Где Талия тихонько дремлет // И плескам дружеским не внемлет, // Где Терпсихоре лишь одной // Дивится зритель молодой // (Что было также в прежни
леты, // Во время ваше и мое), // Не обратились
на нее // Ни дам ревнивые лорнеты, // Ни трубки модных знатоков // Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, // Одним
на время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь
лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Порой дождливою намедни // Я, завернув
на скотный двор… // Тьфу! прозаические бредни, // Фламандской школы пестрый сор! // Таков ли был я, расцветая? // Скажи, фонтан Бахчисарая! // Такие ль мысли мне
на ум // Навел твой бесконечный шум, // Когда безмолвно пред тобою // Зарему я воображал // Средь пышных, опустелых зал… // Спустя три
года, вслед за мною, // Скитаясь в той же стороне, // Онегин вспомнил обо мне.
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, //
На солнце иней в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый
год // Мужьев военных и поход.