Неточные совпадения
Когда же, после пятнадцатилетнего брака, он умер, оставив сына и двух дочерей, Марья Дмитриевна уже до того привыкла
к своему дому и
к городской жизни,
что сама не захотела выехать из О…
— Лета ихние!
Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал:
что нонеча, мол, курица, и та с хитростью
к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.
— Какая у него чудесная лошадь! — продолжала девочка. — Он сейчас был у калитки и сказал нам с Лизой,
что к крыльцу подъедет.
Паншин скоро понял тайну светской науки; он умел проникнуться действительным уважением
к ее уставам, умел с полунасмешливой важностью заниматься вздором и показать вид,
что почитает все важное за вздор; танцевал отлично, одевался по-английски.
К чести его должно сказать,
что он никогда не хвастался своими победами.
Лиза покраснела и подумала: какой он странный. Лаврецкий остановился на минуту в передней. Лиза вошла в гостиную, где раздавался голос и хохот Паншина; он сообщал какую-то городскую сплетню Марье Дмитриевне и Гедеоновскому, уже успевшим вернуться из сада, и сам громко смеялся тому,
что рассказывал. При имени Лаврецкого Марья Дмитриевна вся всполошилась, побледнела и пошла
к нему навстречу.
А
что, мать моя, — прибавила она, обращаясь
к Марье Дмитриевне, — угостила ты его чем-нибудь?
Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила
к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, самую, как она выражалась, fine fleur [Самый цвет (фр.).] эмиграции, — и кончила тем,
что чуть не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флёра: перевела на его имя все свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la Richelieu, [На манер Ришелье (фр.).] окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Людовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито в руках, — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами.
Что же до хозяйства, до управления имениями (Глафира Петровна входила и в эти дела), то, несмотря на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому, только оброк кой-где прибавился, да барщина стала потяжелее, да мужикам запретили обращаться прямо
к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал своих сограждан.
Смешно было в его года надеть студентский мундир; но он не боялся насмешек: его спартанское воспитание хоть на то пригодилось,
что развило в нем пренебрежение
к чужим толкам, — и он надел, не смущаясь, студентский мундир.
Целых пять дней боролся он с своею робостью; на шестой день молодой спартанец надел новенький мундир и отдался в распоряжение Михалевичу, который, будучи своим человеком, ограничился тем,
что причесал себе волосы, — и оба отправились
к Коробьиным.
Трудно сказать, ясно ли он сознавал, в
чем, собственно, состояло это дело, и бог знает, удалось ли бы ему вернуться в Россию
к зиме; пока он ехал с женою в Баден-Баден…
С Настасьей Карповной Марфа Тимофеевна свела знакомство на богомолье, в монастыре; сама подошла
к ней в церкви (она понравилась Марфе Тимофеевне за то,
что, по ее словам, очень вкусно молилась), сама с ней заговорила и пригласила ее
к себе на чашку чаю.
Ты там, за границей, всякого ума набрался, а кто знает, может быть, они и почувствуют в своих могилках,
что ты
к ним пришел.
Погасив свечку, он долго глядел вокруг себя и думал невеселую думу; он испытывал чувство, знакомое каждому человеку, которому приходится в первый раз ночевать в давно необитаемом месте; ему казалось,
что обступившая его со всех сторон темнота не могла привыкнуть
к новому жильцу,
что самые стены дома недоумевают.
Также рассказывал Антон много о своей госпоже, Глафире Петровне: какие они были рассудительные и бережливые; как некоторый господин, молодой сосед, подделывался было
к ним, часто стал наезжать, и как они для него изволили даже надевать свой праздничный чепец с лентами цвету массака, и желтое платье из трю-трю-левантина; но как потом, разгневавшись на господина соседа за неприличный вопрос: «
Что, мол, должон быть у вас, сударыня, капитал?» — приказали ему от дому отказать, и как они тогда же приказали, чтоб все после их кончины, до самомалейшей тряпицы, было представлено Федору Ивановичу.
Сильнее всего подействовало на Лемма то обстоятельство,
что Лаврецкий собственно для него велел привезти
к себе в деревню фортепьяно из города.
Лаврецкий вспомнил,
что и у Калягиных в саду пел соловей; он вспомнил также тихое движение Лизиных глаз, когда, при первых его звуках, они обратились
к темному окну.
Реже всех бралось у Лаврецкого и у Лизы; вероятно, это происходило от того,
что они меньше других обращали внимания на ловлю и дали поплавкам своим подплыть
к самому берегу.
— А знаете ли, — начал Лаврецкий, — я много размышлял о нашем последнем разговоре с вами и пришел
к тому заключению,
что вы чрезвычайно добры.
В фельетоне одной из газет известный уже нам мусье Жюль сообщал своим читателям «горестную новость»: прелестная, очаровательная москвитянка, — писал он, — одна из цариц моды, украшение парижских салонов, Madame de Lavretzki скончалась почти внезапно, — и весть эта,
к сожалению, слишком верная, только
что дошла до него, г-на Жюля.
Паншин начал с комплиментов Лаврецкому, с описания восторга, с которым, по его словам, все семейство Марьи Дмитриевны отзывалось о Васильевском, и потом, по обыкновению своему, ловко перейдя
к самому себе, начал говорить о своих занятиях, о воззрениях своих на жизнь, на свет и на службу; сказал слова два о будущности России, о том, как следует губернаторов в руках держать; тут же весело подтрунил над самим собою и прибавил,
что, между прочим, ему в Петербурге поручили «de populariser l’idée du cadastre».
— Право, мне кажется, я не должна… А, впрочем, — прибавила Лиза и с улыбкой оборотилась
к Лаврецкому, —
что за откровенность вполовину? Знаете ли? Я получила сегодня письмо.
В это мгновенье Лаврецкий заметил,
что Леночка и Шурочка стояли подле Лизы и с немым изумленьем уставились на него. Он выпустил Лизины руки, торопливо проговорил: «Извините меня, пожалуйста», — и направился
к дому.
— Об одном только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь
к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том,
что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, — и в таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не может быть вашим мужем… Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?
Он чувствовал,
что в течение трех последних дней он стал глядеть на нее другими глазами; он вспомнил, как, возвращаясь домой и думая о ней в тиши ночи, он говорил самому себе: «Если бы!..» Это «если бы», отнесенное им
к прошедшему,
к невозможному, сбылось, хоть и не так, как он полагал, — но одной его свободы было мало.
— Правду говорят, — начала она, —
что сердце людское исполнено противоречий. Ваш пример должен был испугать меня, сделать меня недоверчивой
к бракам по любви, а я…
Она объявила,
что голова у ней болит, и ушла
к себе наверх, нерешительно протянув Лаврецкому кончики пальцев.
Иногда он сам себе становился гадок: «
Что это я, — думал он, — жду, как ворон крови, верной вести о смерти жены!»
К Калитиным он ходил каждый день; но и там ему не становилось легче: хозяйка явно дулась на него, принимала его из снисхождения...
Ему отвечали шепотом,
что нет, а
что всенощную заказали по желанию Лизаветы Михайловны да Марфы Тимофеевны;
что хотели было чудотворную икону поднять, но
что она уехала за тридцать верст
к больному.
После томительно жаркого дня наступил такой прекрасный вечер,
что Марья Дмитриевна, несмотря на свое отвращение
к сквозному ветру, велела отворить все окна и двери в сад и объявила,
что в карты играть не станет,
что в такую погоду в карты играть грех, а должно наслаждаться природой.
Агафья попотчевала ее такими славными холодными сливками, так скромно себя держала и сама была такая опрятная, веселая, всем довольная,
что барыня объявила ей прощение и позволила ходить в дом; а месяцев через шесть так
к ней привязалась,
что произвела ее в экономки и поручила ей все хозяйство.
Сделавшись мужем Марьи Дмитриевны, Калитин хотел было поручить Агафье домашнее хозяйство; но она отказалась «ради соблазна»; он прикрикнул на нее: она низко поклонилась и вышла вон. Умный Калитин понимал людей; он и Агафью понял и не забыл ее. Переселившись в город, он, с ее согласия, приставил ее в качестве няни
к Лизе, которой только
что пошел пятый год.
Она задумывалась не часто, но почти всегда недаром; помолчав немного, она обыкновенно кончала тем,
что обращалась
к кому-нибудь старшему с вопросом, показывавшим,
что голова ее работала над новым впечатлением.
Она по-прежнему шла
к обедне, как на праздник, молилась с наслажденьем, с каким-то сдержанным и стыдливым порывом,
чему Марья Дмитриевна втайне немало дивилась, да и сама Марфа Тимофеевна, хотя ни в
чем не стесняла Лизу, однако старалась умерить ее рвение и не позволяла ей класть лишние земные поклоны: не дворянская, мол, это замашка.
Вчерашние звуки охватили его, образ Лизы восстал в его душе во всей своей кроткой ясности; он умилился при мысли,
что она его любит, — и подъехал
к своему городскому домику успокоенный и счастливый.
— Как бы то ни было — вы все-таки,
к сожалению, моя жена. Не могу же я вас прогнать… и вот
что я вам предлагаю. Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики, живите там; там, вы знаете, хороший дом; вы будете получать все нужное сверх пенсии… Согласны вы?
Лаврецкий окинул ее злобным взглядом, чуть не воскликнул «Brava!», [Браво! (фр.)] чуть не ударил ее кулаком по темени — и удалился. Час спустя он уже отправился в Васильевское, а два часа спустя Варвара Павловна велела нанять себе лучшую карету в городе, надела простую соломенную шляпу с черным вуалем и скромную мантилью, поручила Аду Жюстине и отправилась
к Калитиным: из расспросов, сделанных ею прислуге, она узнала,
что муж ее ездил
к ним каждый день.
Она надеялась,
что он тотчас же уедет; но он пошел в кабинет
к Марье Дмитриевне и около часа просидел у ней. Уходя, он сказал Лизе: «Votre mére vous appelle; adieu à jamais…» [Ваша мать вас зовет, прощайте навсегда… (фр.).] — сел на лошадь и от самого крыльца поскакал во всю прыть. Лиза вошла
к Марье Дмитриевне и застала ее в слезах. Паншин сообщил ей свое несчастие.
— За
что ты меня убила? За
что ты меня убила? — так начала свои жалобы огорченная вдова. — Кого тебе еще нужно?
Чем он тебе не муж? Камер-юнкер! не интересан! Он в Петербурге на любой фрейлине мог бы жениться. А я-то, я-то надеялась! И давно ли ты
к нему изменилась? Откуда-нибудь эта туча надута, не сама собой пришла. Уж не тот ли фофан? Вот нашла советчика!
Марья Дмитриевна очень встревожилась, когда ей доложили о приезде Варвары Павловны Лаврецкой; она даже не знала, принять ли ее: она боялась оскорбить Федора Иваныча. Наконец любопытство превозмогло. «
Что ж, — подумала она, — ведь она тоже родная, — и, усевшись в креслах, сказала лакею: — Проси!» Прошло несколько мгновений; дверь отворилась; Варвара Павловна быстро, чуть слышными шагами приблизилась
к Марье Дмитриевне и, не давая ей встать с кресел, почти склонила перед ней колени.
Варвара Павловна внезапно заиграла шумный штраусовский вальс, начинавшийся такой сильной и быстрой трелью,
что Гедеоновский даже вздрогнул; в самой середине вальса она вдруг перешла в грустный мотив и кончила ариею из «Лучии»: Fra poco [Вскоре затем (итал.).]… Она сообразила,
что веселая музыка нейдет
к ее положению. Ария из «Лучии», с ударениями на чувствительных нотках, очень растрогала Марью Дмитриевну.
Она села играть в карты с нею и Гедеоновским, а Марфа Тимофеевна увела Лизу
к себе наверх, сказав,
что на ней лица нету,
что у ней, должно быть, болит голова.
Варвара Павловна очень искусно избегала всего,
что могло хотя отдаленно напомнить ее положение; о любви в ее речах и помину не было: напротив, они скорее отзывались строгостью
к увлечениям страстей, разочарованьем, смирением.
Варвара Павловна тотчас, с покорностью ребенка, подошла
к ней и присела на небольшой табурет у ее ног. Марья Дмитриевна позвала ее для того, чтобы оставить, хотя на мгновенье, свою дочь наедине с Паншиным: она все еще втайне надеялась,
что она опомнится. Кроме того, ей в голову пришла мысль, которую ей непременно захотелось тотчас высказать.
«Любезная особа, — думал статский советник, пробираясь
к себе на квартиру, где ожидал его слуга со стклянкой оподельдока, — хорошо,
что я степенный человек… только
чему ж она смеялась?»
Старик Антон заметил,
что барину не по себе; вдохнувши несколько раз за дверью да несколько раз на пороге, он решился подойти
к нему, посоветовал ему напиться чего-нибудь тепленького.
Он не застал дома ни жены, ни дочери; от людей он узнал,
что она отправилась с ней
к Калитиным.
Он услал ее, наконец, и после долгих колебаний (Варвара Павловна все не возвращалась) решился отправиться
к Калитиным, — не
к Марье Дмитриевне (он бы ни за
что не вошел в ее гостиную, в ту гостиную, где находилась его жена), но
к Марфе Тимофеевне; он вспомнил,
что задняя лестница с девичьего крыльца вела прямо
к ней.
— Насилу нашла, — сказала она, становясь между Лаврецким и Лизой. — Сама его заложила. Вот
что значит старость-то, беда! А впрочем, и молодость не лучше.
Что, ты сам с женой в Лаврики поедешь? — прибавила она, оборотясь
к Федору Иванычу.