Неточные совпадения
Марья Дмитриевна слабо улыбнулась и протянула Гедеоновскому свою пухлую
руку с отделенным пятым пальчиком. Он приложился
к ней губами, а она пододвинула
к нему свое кресло и, слегка нагнувшись, спросила вполголоса...
Лиза пошла в другую комнату за альбомом, а Паншин, оставшись один, достал из кармана батистовый платок, потер себе ногти и посмотрел, как-то скосясь, на свои
руки. Они у него были очень красивы и белы; на большом пальце левой
руки носил он винтообразное золотое кольцо. Лиза вернулась; Паншин уселся
к окну, развернул альбом.
Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за
руку: «Вы знаете, кто меня привлекает сюда; вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш дом;
к чему тут слова, когда и так все ясно».
Она любила кататься на рысаках, в карты готова была играть с утра до вечера и всегда, бывало, закрывала
рукой записанный на нее копеечный выигрыш, когда муж подходил
к игорному столу: а все свое приданое, все деньги отдала ему в безответное распоряжение.
Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила
к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, самую, как она выражалась, fine fleur [Самый цвет (фр.).] эмиграции, — и кончила тем, что чуть не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флёра: перевела на его имя все свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la Richelieu, [На манер Ришелье (фр.).] окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Людовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито в
руках, — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами.
Петр Андреич молча поглядел на нее; она подошла
к его
руке; ее трепетные губы едва сложились в беззвучный поцелуй.
Анна Павловна с усилием поймала
руку мужа и прижалась
к ней губами. В тот же вечер ее не стало.
Она уже не могла говорить, уже могильные тени ложились на ее лицо, но черты ее по-прежнему выражали терпеливое недоумение и постоянную кротость смирения; с той же немой покорностью глядела она на Глафиру, и как Анна Павловна на смертном одре поцеловала
руку Петра Андреича, так и она приложилась
к Глафириной
руке, поручая ей, Глафире, своего единственного сына.
Приложившись головой
к подушке и скрестив на груди
руки, Лаврецкий глядел на пробегавшие веером загоны полей, на медленно мелькавшие ракиты, на глупых ворон и грачей, с тупой подозрительностью взиравших боком на проезжавший экипаж, на длинные межи, заросшие чернобыльником, полынью и полевой рябиной; он глядел… и эта свежая, степная, тучная голь и глушь, эта зелень, эти длинные холмы, овраги с приземистыми дубовыми кустами, серые деревеньки, жидкие березы — вся эта, давно им не виданная, русская картина навевала на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила грудь его каким-то приятным давлением.
Ямщик повернул
к воротам, остановил лошадей; лакей Лаврецкого приподнялся на козлах и, как бы готовясь соскочить, закричал: «Гей!» Раздался сиплый, глухой лай, но даже собаки не показалось; лакей снова приготовился соскочить и снова закричал: «Гей!» Повторился дряхлый лай, и, спустя мгновенье, на двор, неизвестно откуда, выбежал человек в нанковом кафтане, с белой, как снег, головой; он посмотрел, защищая глаза от солнца, на тарантас, ударил себя вдруг обеими
руками по ляжкам, сперва немного заметался на месте, потом бросился отворять ворота.
В пакете лежали лицом
к лицу пастелевый портрет его отца в молодости, с мягкими кудрями, рассыпанными по лбу, с длинными томными глазами и полураскрытым ртом, и почти стертый портрет бледной женщины в белом платье, с белым розаном в
руке, — его матери.
— Дитя мое, — заговорил он, — не прикасайтесь, пожалуйста,
к этой ране;
руки у вас нежные, а все-таки мне будет больно.
Лаврецкий подвез старика
к его домику: тот вылез, достал свой чемодан и, не протягивая своему приятелю
руки (он держал чемодан обеими
руками перед грудью), не глядя даже на него, сказал ему по-русски: «Прощайте-с!» — «Прощайте», — повторил Лаврецкий и велел кучеру ехать
к себе на квартиру.
Паншин начал с комплиментов Лаврецкому, с описания восторга, с которым, по его словам, все семейство Марьи Дмитриевны отзывалось о Васильевском, и потом, по обыкновению своему, ловко перейдя
к самому себе, начал говорить о своих занятиях, о воззрениях своих на жизнь, на свет и на службу; сказал слова два о будущности России, о том, как следует губернаторов в
руках держать; тут же весело подтрунил над самим собою и прибавил, что, между прочим, ему в Петербурге поручили «de populariser l’idée du cadastre».
В это мгновенье Лаврецкий заметил, что Леночка и Шурочка стояли подле Лизы и с немым изумленьем уставились на него. Он выпустил Лизины
руки, торопливо проговорил: «Извините меня, пожалуйста», — и направился
к дому.
Марфа Тимофеевна отправилась
к себе наверх с Настасьей Карповной; Лаврецкий и Лиза прошлись по комнате, остановились перед раскрытой дверью сада, взглянули в темную даль, потом друг на друга — и улыбнулись; так, кажется, взялись бы они за
руки, наговорились бы досыта.
Она привела его
к длинному забору,
к калитке; он попытался, сам не зная зачем, толкнуть ее: она слабо скрипнула и отворилась, словно ждала прикосновения его
руки.
Лиза с испугом вытянула голову и пошатнулась назад: она узнала его. Он назвал ее в третий раз и протянул
к ней
руки. Она отделилась от двери и вступила в сад.
— Я… я… выслушайте меня, — прошептал Лаврецкий и, схватив ее
руку, повел ее
к скамейке.
Ее плечи начали слегка вздрагивать, пальцы бледных
рук крепче прижались
к лицу.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться
к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела
рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать
к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
Он застал жену за завтраком, Ада, вся в буклях, в беленьком платьице с голубыми ленточками, кушала баранью котлетку. Варвара Павловна тотчас встала, как только Лаврецкий вошел в комнату, и с покорностью на лице подошла
к нему. Он попросил ее последовать за ним в кабинет, запер за собою дверь и начал ходить взад и вперед; она села, скромно положила одну
руку на другую и принялась следить за ним своими все еще прекрасными, хотя слегка подрисованными, глазами.
Он выслушал ее до конца, стоя
к ней боком и надвинув на лоб шляпу; вежливо, но измененным голосом спросил ее: последнее ли это ее слово и не подал ли он чем-нибудь повода
к подобной перемене в ее мыслях? потом прижал
руку к глазам, коротко и отрывисто вздохнул и отдернул
руку от лица.
Она отправилась в свою комнату. Но не успела она еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как на нее опять обрушилась гроза, и с такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла
к ней в комнату и тотчас захлопнула за собой дверь. Лицо старушки было бледно, чепец набоку, глаза ее блестели,
руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда еще не видала своей умной и рассудительной тетки в таком состоянии.
Сказавши эти слова, Варвара Павловна неожиданно овладела одной
рукой Марьи Дмитриевны и, слегка стиснув ее в своих бледно-лиловых жувеневских перчатках, подобострастно поднесла ее
к розовым и полным губам.
Зевок этот не ускользнул от Варвары Павловны; она вдруг повернулась спиной
к фортепьяно, промолвила: «Assez de musique comme ça; [Довольно музыки (фр.).] будем болтать», — и скрестила
руки.
Лиза прислонилась
к спинке кресла и тихо занесла себе
руки на лицо; Лаврецкий остался, где был.
— Нет, — промолвила она и отвела назад уже протянутую
руку, — нет, Лаврецкий (она в первый раз так его называла), не дам я вам моей
руки.
К чему? Отойдите, прошу вас. Вы знаете, я вас люблю… да, я люблю вас, — прибавила она с усилием, — но нет… нет.
— Не вините ее, — поспешно проговорила Марья Дмитриевна, — она ни за что не хотела остаться, но я приказала ей остаться, я посадила ее за ширмы. Она уверяла меня, что это еще больше вас рассердит; я и слушать ее не стала; я лучше ее вас знаю. Примите же из
рук моих вашу жену; идите, Варя, не бойтесь, припадите
к вашему мужу (она дернула ее за
руку) — и мое благословение…
— Зато женщины умеют ценить доброту и великодушие, — промолвила Варвара Павловна и, тихонько опустившись на колени перед Марьей Дмитриевной, обняла ее полный стан
руками и прижалась
к ней лицом. Лицо это втихомолку улыбалось, а у Марьи Дмитриевны опять закапали слезы.
Она остановилась, наконец, посреди комнаты, медленно оглянулась и, подойдя
к столу, над которым висело распятие, опустилась на колени, положила голову на стиснутые
руки и осталась неподвижной.
Лаврецкий вышел из дома в сад, сел на знакомой ему скамейке — и на этом дорогом месте, перед лицом того дома, где он в последний раз напрасно простирал свои
руки к заветному кубку, в котором кипит и играет золотое вино наслажденья, — он, одинокий, бездомный странник, под долетавшие до него веселые клики уже заменившего его молодого поколения, — оглянулся на свою жизнь.
Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини — и не взглянула на него; только ресницы обращенного
к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо — и пальцы сжатых
рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг
к другу.