Неточные совпадения
— Орландом… Да это имя глупо; я
хочу переменить… Eh bien, eh bien, mon garçon… [Ну, ну, мой мальчик… (фр.).]
Какой неугомонный!
— Знаю, знаю, что вы
хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю ваш альбом, и так далее, и так далее. Я могу все это делать — и все-таки быть эгоистом. Смею думать, что вы не скучаете со мною и что вы не считаете меня за дурного человека, но все же вы полагаете, что я —
как, бишь, это сказано? — для красного словца не пожалею ни отца, ни приятеля.
— Узнаю вас в этом вопросе! Вы никак не можете сидеть сложа руки. Что ж, если
хотите, давайте рисовать, пока еще не совсем стемнело. Авось другая муза — муза рисования,
как, бишь, ее звали? позабыл… будет ко мне благосклоннее. Где ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж не кончен.
—
Как подумаешь, сколько времени не видались, — мечтательно промолвила Марья Дмитриевна. — Вы откуда теперь? Где вы оставили… то есть я
хотела сказать, — торопливо подхватила она, — я
хотела сказать, надолго ли вы к нам?
Маланья Сергеевна
как вошла в спальню Анны Павловны, так и стала на колени возле двери. Анна Павловна подманила ее к постели, обняла ее, благословила ее сына; потом, обратив обглоданное жестокою болезнью лицо к своему мужу,
хотела было заговорить…
Варвара Павловна повела свою атаку весьма искусно; не выдаваясь вперед, по-видимому вся погруженная в блаженство медовых месяцев, в деревенскую тихую жизнь, в музыку и чтение, она понемногу довела Глафиру до того, что та в одно утро вбежала,
как бешеная, в кабинет Лаврецкого и, швырнув связку ключей на стол, объявила, что не в силах больше заниматься хозяйством и не
хочет оставаться в деревне.
Настасья Карповна была женщина самого веселого и кроткого нрава, вдова, бездетная, из бедных дворянок; голову имела круглую, седую, мягкие белые руки, мягкое лицо с крупными, добрыми чертами и несколько смешным, вздернутым носом; она благоговела перед Марфой Тимофеевной, и та ее очень любила,
хотя подтрунивала над ее нежным сердцем: она чувствовала слабость ко всем молодым людям и невольно краснела,
как девочка, от самой невинной шутки.
Хотя, по милости отца, он ни на
каком инструменте не играл, однако страстно любил музыку, музыку дельную, классическую.
— Я знаю, — продолжала Лиза,
как будто не расслушав его, — она перед вами виновата, я не
хочу ее оправдывать; но
как же можно разлучать то, что бог соединил?
Он уже
хотел бросить их — и вдруг вскочил с постели,
как ужаленный.
Марья Дмитриевна, в сущности, не много больше мужа занималась Лизой,
хотя она и хвасталась перед Лаврецким, что одна воспитала детей своих: она одевала ее,
как куколку, при гостях гладила ее по головке и называла в глаза умницей и душкой — и только: ленивую барыню утомляла всякая постоянная забота.
Она побелела, пополнела; руки у ней под кисейными рукавами стали «крупичатые»,
как у купчихи; самовар не сходил со стола; кроме шелку да бархату, она ничего носить не
хотела, спала на пуховых перинах.
Она по-прежнему шла к обедне,
как на праздник, молилась с наслажденьем, с каким-то сдержанным и стыдливым порывом, чему Марья Дмитриевна втайне немало дивилась, да и сама Марфа Тимофеевна,
хотя ни в чем не стесняла Лизу, однако старалась умерить ее рвение и не позволяла ей класть лишние земные поклоны: не дворянская, мол, это замашка.
Он застал жену за завтраком, Ада, вся в буклях, в беленьком платьице с голубыми ленточками, кушала баранью котлетку. Варвара Павловна тотчас встала,
как только Лаврецкий вошел в комнату, и с покорностью на лице подошла к нему. Он попросил ее последовать за ним в кабинет, запер за собою дверь и начал ходить взад и вперед; она села, скромно положила одну руку на другую и принялась следить за ним своими все еще прекрасными,
хотя слегка подрисованными, глазами.
Марья Дмитриевна совсем потерялась, увидев такую красивую, прелестно одетую женщину почти у ног своих; она не знала,
как ей быть: и руку-то свою она у ней отнять
хотела, и усадить-то ее она желала, и сказать ей что-нибудь ласковое; она кончила тем, что приподнялась и поцеловала Варвару Павловну в гладкий и пахучий лоб.
— Совестно… — повторила с упреком Варвара Павловна. —
Хотите вы меня осчастливить — распоряжайтесь мною,
как вашей собственностью!
Марья Дмитриевна уже не знала,
как выразить свое удовольствие; она
хотела несколько раз послать за Лизой; Гедеоновский также не находил слов и только головой качал, — но вдруг неожиданно зевнул и едва успел прикрыть рот рукою.
— Ну да, то есть я
хотела сказать: она ко мне приехала и я приняла ее; вот о чем я
хочу теперь объясниться с вами, Федор Иваныч. Я, слава богу, заслужила, могу сказать, всеобщее уважение и ничего неприличного ни за что на свете не сделаю. Хоть я и предвидела, что это будет вам неприятно, однако я не решилась отказать ей, Федор Иваныч, она мне родственница — по вас: войдите в мое положение,
какое же я имела право отказать ей от дома, — согласитесь?
— И вот что я
хотела вам еще сказать, Федор Иваныч, — продолжала Марья Дмитриевна, слегка подвигаясь к нему, — если б вы видели,
как она скромно себя держит,
как почтительна! Право, это даже трогательно. А если б вы слышали,
как она о вас отзывается! Я, говорит, перед ним кругом виновата; я, говорит, не умела ценить его, говорит; это, говорит, ангел, а не человек. Право, так и говорит: ангел. Раскаяние у ней такое… Я, ей-богу, и не видывала такого раскаяния!
— Вы не отвечаете, — заговорила снова Марья Дмитриевна, —
как я должна вас понять? Неужели вы можете быть так жестоки? Нет, я этому верить не
хочу. Я чувствую, что мои слова вас убедили. Федор Иваныч, бог вас наградит за вашу доброту, а вы примите теперь из рук моих вашу жену…
— Ну, да ведь и он — холодный,
как лед, — заметила Марья Дмитриевна. — Положим, вы не плакали, да ведь я перед ним разливалась. В Лавриках запереть вас
хочет. Что ж, и ко мне вам нельзя будет ездить? Все мужчины бесчувственны, — сказала она в заключение и значительно покачала головой.
—
Какое слово,
какое? — с живостью подхватила старушка. — Что ты
хочешь сказать? Это ужасно, — заговорила она, вдруг сбросив чепец и присевши на Лизиной кроватке, — это сверх сил моих: четвертый день сегодня,
как я словно в котле киплю; я не могу больше притворяться, что ничего не замечаю, не могу видеть,
как ты бледнеешь, сохнешь, плачешь, не могу, не могу.