Неточные совпадения
Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила
в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который
в несколько дней успел покорить ее
сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и
в то же время Калитин приобрел дом
в городе О…, где и поселился с женою на постоянное жительство.
А Иван Петрович отправился
в Петербург с легким
сердцем.
Ему не было восьми лет, когда мать его скончалась; он видел ее не каждый день и полюбил ее страстно: память о ней, об ее тихом и бледном лице, об ее унылых взглядах и робких ласках навеки запечатлелась
в его
сердце; но он смутно понимал ее положение
в доме; он чувствовал, что между им и ею существовала преграда, которую она не смела и не могла разрушить.
Он не умел сходиться с людьми: двадцати трех лет от роду, с неукротимой жаждой любви
в пристыженном
сердце, он еще ни одной женщине не смел взглянуть
в глаза.
Однажды,
в театре (Мочалов находился тогда на высоте своей славы, и Лаврецкий не пропускал ни одного представления), увидел он
в ложе бельэтажа девушку, — и хотя ни одна женщина не проходила мимо его угрюмой фигуры, не заставив дрогнуть его
сердце, никогда еще оно так сильно не забилось.
Скрепя
сердце решился он переехать
в Москву на дешевые хлеба, нанял
в Старой Конюшенной крошечный низенький дом с саженным гербом на крыше и зажил московским отставным генералом, тратя две тысячи семьсот пятьдесят рублей
в год.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал
в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала, что увлекала все
сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это, что ни говорите, приятно.
Прошло несколько минут, прошло полчаса; Лаврецкий все стоял, стискивая роковую записку
в руке и бессмысленно глядя на пол; сквозь какой-то темный вихрь мерещились ему бледные лица; мучительно замирало
сердце; ему казалось, что он падал, падал, падал… и конца не было.
Он оглядывался, и, как ястреб когтит пойманную птицу, глубже и глубже врезывалась тоска
в его
сердце.
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее
сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила за то, что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота Матроса, черномазой вертлявой девочки лет девяти, с огромными глазами и вострым носиком, которую звали Шурочкой, и пожилой женщины лет пятидесяти пяти,
в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.
— Вы, звезды, чистые звезды, — повторил Лемм… — Вы взираете одинаково на правых и на виновных… но одни невинные
сердцем, — или что-нибудь
в этом роде… вас понимают, то есть нет, — вас любят. Впрочем, я не поэт, куда мне! Но что-нибудь
в этом роде, что-нибудь высокое.
Он стал думать о ней, и
сердце в нем утихло.
А Лаврецкий опять не спал всю ночь. Ему не было грустно, он не волновался, он затих весь; но он не мог спать. Он даже не вспоминал прошедшего времени; он просто глядел
в свою жизнь:
сердце его билось тяжело и ровно, часы летели, он и не думал о сне. По временам только всплывала у него
в голове мысль: «Да это неправда, это все вздор», — и он останавливался, поникал головою и снова принимался глядеть
в свою жизнь.
Они сидели возле Марфы Тимофеевны и, казалось, следили за ее игрой; да они и действительно за ней следили, — а между тем у каждого из них
сердце росло
в груди, и ничего для них не пропадало: для них пел соловей, и звезды горели, и деревья тихо шептали, убаюканные и сном, и негой лета, и теплом.
Давно Лаврецкий не слышал ничего подобного: сладкая, страстная мелодия с первого звука охватывала
сердце; она вся сияла, вся томилась вдохновением, счастьем, красотою, она росла и таяла; она касалась всего, что есть на земле дорогого, тайного, святого; она дышала бессмертной грустью и уходила умирать
в небеса.
Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с
сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого
в особенности; она любила одного бога восторженно, робко, нежно.
Сердце у него надрывалось, и
в голове, пустой и словно оглушенной, кружились все одни и те же мысли, темные, вздорные, злые.
— Я не хотел пойти по избитой дороге, — проговорил он глухо, — я хотел найти себе подругу по влечению
сердца; но, видно, этому не должно быть. Прощай, мечта! — Он глубоко поклонился Лизе и вернулся
в дом.
В ее
сердце едва только родилось то новое, нежданное чувство, и уже как тяжело поплатилась она за него, как грубо коснулись чужие руки ее заветной тайны!
Она скромно рассказывала о Париже, о своих путешествиях, о Бадене; раза два рассмешила Марью Дмитриевну и всякий раз потом слегка вздыхала и как будто мысленно упрекала себя
в неуместной веселости; выпросила позволение привести Аду; снявши перчатки, показывала своими гладкими, вымытыми мылом à la guimauve [Алфейным (фр.).] руками, как и где носятся воланы, рюши, кружева, шу; обещалась принести стклянку с новыми английскими духами: Victoria’s Essence, [Духи королевы Виктории (фр.).] и обрадовалась, как дитя, когда Марья Дмитриевна согласилась принять ее
в подарок; всплакнула при воспоминании о том, какое чувство она испытала, когда
в первый раз услыхала русские колокола: «Так глубоко поразили они меня
в самое
сердце», — промолвила она.
Сердце в Лаврецком дрогнуло от жалости и любви.
— А для того, Федор Иваныч, я это говорю, что… ведь я вам родственница, я принимаю
в вас самое близкое участие… я знаю,
сердце у вас добрейшее.
Он утих и — к чему таить правду? — постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старости
сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры
в добро, постоянство воли, охоты к деятельности.
Неточные совпадения
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на
сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается
в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот еще на днях, когда зашел было
в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще не видывал. Он-то ее сделал от доброго
сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
Я, кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков и перин? даже вспотел. Кажется, они вчера мне подсунули чего-то за завтраком:
в голове до сих пор стучит. Здесь, как я вижу, можно с приятностию проводить время. Я люблю радушие, и мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого
сердца, а не то чтобы из интереса. А дочка городничего очень недурна, да и матушка такая, что еще можно бы… Нет, я не знаю, а мне, право, нравится такая жизнь.
В рабстве спасенное //
Сердце свободное — // Золото, золото //
Сердце народное!
Не знаешь сам, что сделал ты: // Ты снес один по крайности // Четырнадцать пудов!» // Ой, знаю!
сердце молотом // Стучит
в груди, кровавые //
В глазах круги стоят, // Спина как будто треснула…