Неточные совпадения
Все
в нем дышало приличием и пристойностью, начиная с благообразного
лица и гладко причесанных висков до сапогов без каблуков и без скрипу.
Отец Паншина, отставной штабс-ротмистр, известный игрок, человек с сладкими глазами, помятым
лицом и нервической дерготней
в губах, весь свой век терся между знатью, посещал английские клубы обеих столиц и слыл за ловкого, не очень надежного, но милого и задушевного малого.
Как человек, не чуждый художеству, он чувствовал
в себе и жар, и некоторое увлечение, и восторженность, и вследствие этого позволял себе разные отступления от правил: кутил, знакомился с
лицами, не принадлежавшими к свету, и вообще держался вольно и просто; но
в душе он был холоден и хитер, и во время самого буйного кутежа его умный карий глазок все караулил и высматривал; этот смелый, этот свободный юноша никогда не мог забыться и увлечься вполне.
Словом, всем присутствовавшим очень понравилось произведение молодого дилетанта; но за дверью гостиной
в передней стоял только что пришедший, уже старый человек, которому, судя по выражению его потупленного
лица и движениям плечей, романс Паншина, хотя и премиленький, не доставил удовольствия.
И Лемм уторопленным шагом направился к воротам,
в которые входил какой-то незнакомый ему господин,
в сером пальто и широкой соломенной шляпе. Вежливо поклонившись ему (он кланялся всем новым
лицам в городе О…; от знакомых он отворачивался на улице — такое уж он положил себе правило), Лемм прошел мимо и исчез за забором. Незнакомец с удивлением посмотрел ему вслед и, вглядевшись
в Лизу, подошел прямо к ней.
Лаврецкий действительно не походил на жертву рока. От его краснощекого, чисто русского
лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими правильными губами, так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной силой. Сложен он был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как у юноши.
В одних только его глазах, голубых, навыкате, и несколько неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его звучал как-то слишком ровно.
Лиза ничего не отвечала ему и, не улыбаясь, слегка приподняв брови и краснея, глядела на пол, но не отнимала своей руки; а наверху,
в комнате Марфы Тимофеевны, при свете лампадки, висевшей перед тусклыми старинными образами, Лаврецкий сидел на креслах, облокотившись на колена и положив
лицо на руки; старушка, стоя перед ним, изредка и молча гладила его по волосам.
Пучеглазая, с ястребиным носом, с круглым желтым
лицом, цыганка родом, вспыльчивая и мстительная, она ни
в чем не уступала мужу, который чуть не уморил ее и которого она не пережила, хотя вечно с ним грызлась.
Случилось так, что
в числе горничных Анны Павловны находилась одна очень хорошенькая девушка, с ясными кроткими глазками и тонкими чертами
лица, по имени Маланья, умница и скромница.
Анна Павловна закричала благим матом и закрыла
лицо руками, а сын ее побежал через весь дом, выскочил на двор, бросился
в огород,
в сад, через сад вылетел на дорогу и все бежал без оглядки, пока, наконец, перестал слышать за собою тяжелый топот отцовских шагов и его усиленные прерывистые крики…
Маланья Сергеевна как вошла
в спальню Анны Павловны, так и стала на колени возле двери. Анна Павловна подманила ее к постели, обняла ее, благословила ее сына; потом, обратив обглоданное жестокою болезнью
лицо к своему мужу, хотела было заговорить…
Коротко остриженные волосы, накрахмаленное жабо, долгополый гороховый сюртук со множеством, воротничков, кислое выражение
лица, что-то резкое и вместе равнодушное
в обращении, произношение сквозь зубы, деревянный внезапный хохот, отсутствие улыбки, исключительно политический и политико-экономический разговор, страсть к кровавым ростбифам и портвейну — все
в нем так и веяло Великобританией; весь он казался пропитан ее духом.
Ему не было восьми лет, когда мать его скончалась; он видел ее не каждый день и полюбил ее страстно: память о ней, об ее тихом и бледном
лице, об ее унылых взглядах и робких ласках навеки запечатлелась
в его сердце; но он смутно понимал ее положение
в доме; он чувствовал, что между им и ею существовала преграда, которую она не смела и не могла разрушить.
Облокотясь на бархат ложи, девушка не шевелилась; чуткая, молодая жизнь играла
в каждой черте ее смуглого, круглого, миловидного
лица; изящный ум сказывался
в прекрасных глазах, внимательно и мягко глядевших из-под тонких бровей,
в быстрой усмешке выразительных губ,
в самом положении ее головы, рук, шеи; одета она была прелестно.
Рядом с нею сидела сморщенная и желтая женщина лет сорока пяти, декольте,
в черном токе, с беззубою улыбкой на напряженно озабоченном и пустом
лице, а
в углублении ложи виднелся пожилой мужчина,
в широком сюртуке и высоком галстуке, с выражением тупой величавости и какой-то заискивающей подозрительности
в маленьких глазках, с крашеными усами и бакенбардами, незначительным огромным лбом и измятыми щеками, по всем признакам отставной генерал.
Продолжая посматривать на ложу, он заметил, что все находившиеся
в ней
лица обращались с Михалевичем, как с старинным приятелем.
Павел Петрович сумел поставить себя
в обществе; говорил мало, но, по старой привычке,
в нос, — конечно, не с
лицами чинов высших; осторожно играл
в карты, дома ел умеренно, а
в гостях за шестерых.
Каждое утро он проводил за работой, обедал отлично (Варвара Павловна была хозяйка хоть куда), а по вечерам вступал
в очаровательный, пахучий, светлый мир, весь населенный молодыми веселыми
лицами, — и средоточием этого мира была та же рачительная хозяйка, его жена.
Прошло несколько минут, прошло полчаса; Лаврецкий все стоял, стискивая роковую записку
в руке и бессмысленно глядя на пол; сквозь какой-то темный вихрь мерещились ему бледные
лица; мучительно замирало сердце; ему казалось, что он падал, падал, падал… и конца не было.
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло
в голову, что на днях она при нем и при Эрнесте села за фортепьяно и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее
лица, странный блеск глаз и краску на щеках, — и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам был мужик», — да убить их обоих.
В пакете лежали
лицом к
лицу пастелевый портрет его отца
в молодости, с мягкими кудрями, рассыпанными по лбу, с длинными томными глазами и полураскрытым ртом, и почти стертый портрет бледной женщины
в белом платье, с белым розаном
в руке, — его матери.
Лемм отодвинул шляпу на затылок;
в тонком сумраке светлой ночи
лицо его казалось бледнее и моложе.
Когда Лаврецкий вернулся домой, его встретил на пороге гостиной человек высокого роста и худой,
в затасканном синем сюртуке, с морщинистым, но оживленным
лицом, с растрепанными седыми бакенбардами, длинным прямым носом и небольшими воспаленными глазками.
И ему было хорошо: он несся по спокойной ночной теплыни, не спуская глаз с доброго молодого
лица, слушая молодой и
в шепоте звеневший голос, говоривший простые, добрые вещи; он и не заметил, как проехал полдороги.
Хозяйка села играть
в карты с Марфой Тимофеевной, Беленицыным и Гедеоновским, который играл очень медленно, беспрестанно ошибался, моргал глазами и утирал
лицо платком.
Федор Иваныч тоже говорил мало; особенное выражение его
лица поразило Лизу, как только он вошел
в комнату: она тотчас почувствовала, что он имеет сообщить ей что-то, но, сама не зная почему, боялась расспросить его.
Тот продолжал моргать глазами и утираться. Лиза пришла
в гостиную и села
в угол; Лаврецкий посмотрел на нее, она на него посмотрела — и обоим стало почти жутко. Он прочел недоумение и какой-то тайный упрек на ее
лице. Поговорить с нею, как бы ему хотелось, он не мог; оставаться
в одной комнате с нею, гостем
в числе других гостей, — было тяжело: он решился уйти. Прощаясь с нею, он успел повторить, что придет завтра, и прибавил, что надеется на ее дружбу.
— Это грешно, что вы говорите… Не сердитесь на меня. Вы меня называете своим другом: друг все может говорить. Мне, право, даже страшно… Вчера у вас такое нехорошее было
лицо… Помните, недавно, как вы жаловались на нее? — а ее уже тогда, может быть, на свете не было. Это страшно. Точно это вам
в наказание послано.
Паншин счел девяносто и начал учтиво и спокойно брать взятки, с строгим и достойным выражением на
лице. Так должны играть дипломаты; вероятно, так и он играл
в Петербурге с каким-нибудь сильным сановником, которому желал внушить выгодное мнение о своей солидности и зрелости. «Сто один, сто два, черви, сто три», — мерно раздавался его голос, и Лаврецкий не мог понять, чем он звучал: укоризной или самодовольствием.
В другой раз Лаврецкий, сидя
в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд
в глазах Лизы… Он был устремлен на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем думал. Он любил не как мальчик, не к
лицу ему было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, — и он испытал их вполне.
В белом платье, с нерасплетенными косами по плечам, она тихонько подошла к столу, нагнулась над ним, поставила свечку и чего-то поискала; потом, обернувшись
лицом к саду, она приблизилась к раскрытой двери и, вся белая, легкая, стройная, остановилась на пороге.
Лиза медленно взглянула на него; казалось, она только
в это мгновение поняла, где она и что с нею. Она хотела подняться, не могла и закрыла
лицо руками.
Сперва Лемм не отвечал на его объятие, даже отклонил его локтем; долго, не шевелясь ни одним членом, глядел он все так же строго, почти грубо, и только раза два промычал: «ага!» Наконец его преобразившееся
лицо успокоилось, опустилось, и он,
в ответ на горячие поздравления Лаврецкого, сперва улыбнулся немного, потом заплакал, слабо всхлипывая, как дитя.
Когда она была сыта, не играла
в карты и не болтала, —
лицо у ней тотчас принимало выражение почти мертвенное: сидит, бывало, смотрит, дышит — и так и видно, что никакой мысли не пробегает
в голове.
Бывало, Агафья, вся
в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным
лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые
в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали.
Ему навстречу с дивана поднялась дама
в черном шелковом платье с воланами и, поднеся батистовый платок к бледному
лицу, переступила несколько шагов, склонила тщательно расчесанную, душистую голову — и упала к его ногам…
Но, видно,
лицо у Лаврецкого было очень странно: старик сделал себе из руки над глазами козырек, вгляделся
в своего ночного посетителя и впустил его.
Лицо Лемма выразило изумление, но он даже не улыбнулся, только крепче завернулся
в халат.
Он застал жену за завтраком, Ада, вся
в буклях,
в беленьком платьице с голубыми ленточками, кушала баранью котлетку. Варвара Павловна тотчас встала, как только Лаврецкий вошел
в комнату, и с покорностью на
лице подошла к нему. Он попросил ее последовать за ним
в кабинет, запер за собою дверь и начал ходить взад и вперед; она села, скромно положила одну руку на другую и принялась следить за ним своими все еще прекрасными, хотя слегка подрисованными, глазами.
Он выслушал ее до конца, стоя к ней боком и надвинув на лоб шляпу; вежливо, но измененным голосом спросил ее: последнее ли это ее слово и не подал ли он чем-нибудь повода к подобной перемене
в ее мыслях? потом прижал руку к глазам, коротко и отрывисто вздохнул и отдернул руку от
лица.
Она отправилась
в свою комнату. Но не успела она еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как на нее опять обрушилась гроза, и с такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла к ней
в комнату и тотчас захлопнула за собой дверь.
Лицо старушки было бледно, чепец набоку, глаза ее блестели, руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда еще не видала своей умной и рассудительной тетки
в таком состоянии.
Внезапный перелом
в ее судьбе потряс ее до основания;
в два каких-нибудь часа ее
лицо похудело; но она и слезинки не проронила. «Поделом!» — говорила она самой себе, с трудом и волнением подавляя
в душе какие-то горькие, злые, ее самое пугавшие порывы.
Выражение
лица Варвары Павловны, когда она сказала это последнее слово, ее хитрая улыбка, холодный и
в то же время мягкий взгляд, движение ее рук и плечей, самое ее платье, все ее существо — возбудили такое чувство отвращения
в Лизе, что она ничего не могла ей ответить и через силу протянула ей руку.
Она села играть
в карты с нею и Гедеоновским, а Марфа Тимофеевна увела Лизу к себе наверх, сказав, что на ней
лица нету, что у ней, должно быть, болит голова.
Марья Дмитриевна уронила карты и завозилась на кресле; Варвара Павловна посмотрела на нее с полуусмешкой, потом обратила взоры на дверь. Появился Паншин,
в черном фраке,
в высоких английских воротничках, застегнутый доверху. «Мне было тяжело повиноваться; но вы видите, я приехал» — вот что выражало его не улыбавшееся, только что выбритое
лицо.
Впрочем, я с вами говорить не буду:
в этойсцене не вы главное действующее
лицо.
Дряхлая старушонка
в ветхом капоте с капюшоном стояла на коленях подле Лаврецкого и прилежно молилась; ее беззубое, желтое, сморщенное
лицо выражало напряженное умиление; красные глаза неотвратимо глядели вверх, на образа иконостаса; костлявая рука беспрестанно выходила из капота и медленно и крепко клала большой широкий крест.
Мужик с густой бородой и угрюмым
лицом, взъерошенный и измятый, вошел
в церковь, разом стал на оба колена и тотчас же принялся поспешно креститься, закидывая назад и встряхивая голову после каждого поклона.
Такое горькое горе сказывалось
в его
лице, во всех его движениях, что Лаврецкий решился подойти к нему и спросить его, что с ним.
— Я… я хочу… — Лиза спрятала свое
лицо на груди Марфы Тимофеевны… — Я хочу идти
в монастырь, — проговорила она глухо.