Неточные совпадения
— Глядит таким смиренником, — начала она, снова, — голова вся седая,
а что рот раскроет,
то солжет или насплетничает.
А еще статский советник! Ну, и
то сказать: попович!
— Лета ихние! Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал: что нонеча, мол, курица, и
та с хитростью к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку подойти.
А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне, что хотите, называйте меня даже эгоистом — так и быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это,
а именно
то, что я плохой артист, — я вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
— Вы меня не узнаете, — промолвил он, снимая шляпу, —
а я вас узнал, даром что уже восемь лет минуло с
тех пор, как я вас видел в последний раз. Вы были тогда ребенок. Я Лаврецкий. Матушка ваша дома? Можно ее видеть?
— Да… но и в
той деревушке есть флигелек;
а мне пока больше ничего не нужно. Это место — для меня теперь самое удобное.
А впрочем, станемте-ка лучше чай пить; да на террасу пойдемте его, батюшку, пить; у нас сливки славные — не
то что в ваших Лондонах да Парижах.
Иван воспитывался не дома,
а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, самую, как она выражалась, fine fleur [Самый цвет (фр.).] эмиграции, — и кончила
тем, что чуть не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флёра: перевела на его имя все свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la Richelieu, [На манер Ришелье (фр.).] окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Людовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито в руках, — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами.
Сверх
того, Глафира завидовала брату; он так был образован, так хорошо говорил по-французски, с парижским выговором,
а она едва умела сказать «бонжур» да «коман ву порте ву?».
И тут же спокойным, ровным голосом, хотя с внутренней дрожью во всех членах, Иван Петрович объявил отцу, что он напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов ее исправить, и
тем охотнее, что чувствует себя выше всяких предрассудков,
а именно — готов жениться на Маланье.
Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до
того изумил Петра Андреича, что
тот глаза вытаращил и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился и как был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу, так и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в
тот день причесался
а la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосиные панталоны в обтяжку.
Что же касается до жены Ивана Петровича,
то Петр Андреич сначала и слышать о ней не хотел и даже в ответ на письмо Пестова, в котором
тот упоминал о его невестке, велел ему сказать, что он никакой якобы своей невестки не ведает,
а что законами воспрещается держать беглых девок, о чем он считает долгом его предупредить; но потом, узнав о рождении внука, смягчился, приказал под рукой осведомиться о здоровье родительницы и послал ей, тоже будто не от себя, немного денег.
Бывало, сидит он в уголку с своими «Эмблемами» — сидит… сидит; в низкой комнате пахнет гераниумом, тускло горит одна сальная свечка, сверчок трещит однообразно, словно скучает, маленькие стенные часы торопливо чикают на стене, мышь украдкой скребется и грызет за обоями,
а три старые девы, словно Парки, молча и быстро шевелят спицами, тени от рук их
то бегают,
то странно дрожат в полутьме, и странные, также полутемные мысли роятся в голове ребенка.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с
того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления,
а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
В
тот же день она удалилась в свою деревеньку,
а через неделю прибыл генерал Коробьин и, с приятною меланхолией во взглядах и движениях, принял управление всем имением на свои руки.
Каждое утро он проводил за работой, обедал отлично (Варвара Павловна была хозяйка хоть куда),
а по вечерам вступал в очаровательный, пахучий, светлый мир, весь населенный молодыми веселыми лицами, — и средоточием этого мира была
та же рачительная хозяйка, его жена.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее
то m-me de L…tzki,
то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету,
то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала, что увлекала все сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру —
а ведь это, что ни говорите, приятно.
Девица Марс уже сошла тогда со сцены,
а девица Рашель еще не появлялась;
тем не менее Варвара Павловна прилежно посещала театры.
То вдруг ему казалось, что все, что с ним делается, сон, и даже не сон,
а так, вздор какой-то; что стоит только встряхнуться, оглянуться…
Ответственность, конечно, большая; конечно, от родителей зависит счастие детей, да ведь и
то сказать: до сих пор худо ли, хорошо ли,
а ведь все я, везде я одна, как есть: и воспитала-то детей, и учила их, все я… я вот и теперь мамзель от госпожи Болюс выписала…
— Кажется, он ей нравится,
а впрочем, господь ее ведает! Чужая душа, ты знаешь, темный лес,
а девичья и подавно. Вот и Шурочкину душу — поди, разбери! Зачем она прячется,
а не уходит, с
тех пор как ты пришел?
В спальне возвышалась узкая кровать под пологом из стародавней, весьма добротной полосатой материи; горка полинялых подушек и стеганое жидкое одеяльце лежали на кровати,
а у изголовья висел образ Введение во храм Пресвятой Богородицы,
тот самый образ, к которому старая девица, умирая одна и всеми забытая, в последний раз приложилась уже хладеющими губами.
Он решительно не помнил, как ее звали, не помнил даже, видел ли ее когда-нибудь; оказалось, что ее звали Апраксеей; лет сорок
тому назад
та же Глафира Петровна сослала ее с барского двора и велела ей быть птичницей; впрочем, она говорила мало, словно из ума выжила,
а глядела подобострастно.
Вот он перестал,
а комар все пищит; сквозь дружное, назойливо жалобное жужжанье мух раздается гуденье толстого шмеля, который
то и дело стучится головой о потолок; петух на улице закричал, хрипло вытягивая последнюю ноту, простучала телега, на деревне скрипят ворота.
Антон становился у двери, заложив назад руки, начинал свои неторопливые рассказы о стародавних временах, о
тех баснословных временах, когда овес и рожь продавались не мерками,
а в больших мешках, по две и по три копейки за мешок; когда во все стороны, даже под городом, тянулись непроходимые леса, нетронутые степи.
А вот дедушка ваш, Петр Андреич, и палаты себе поставил каменные,
а добра не нажил; все у них пошло хинеюи жили они хуже папенькиного, и удовольствий никаких себе не производили, —
а денежки все порешил, и помянуть его нечем, ложки серебряной от них не осталось, и
то еще, спасибо, Глафира Петровна порадела».
— Прекрасную вы написали музыку на Фридолина, Христофор Федорыч, — промолвил он громко, —
а как вы полагаете, этот Фридолин, после
того как граф привел его к жене, ведь он тут-то и сделался ее любовником,
а?
— Нет, она его не любит,
то есть она очень чиста сердцем и не знает сама, что это значит: любить. Мадам фон-Калитин ей говорит, что он хороший молодой человек,
а она слушается мадам фон-Калитин, потому что она еще совсем дитя, хотя ей и девятнадцать лет: молится утром, молится вечером, и это очень похвально; но она его не любит. Она может любить одно прекрасное,
а он не прекрасен,
то есть душа его не прекрасна.
— Разве разочарованные такие бывают? — возражал Лаврецкий, —
те все бывают бледные и больные, —
а хочешь я тебя одной рукой подниму?
— Ну, если не разочарованный,
то скептык,это еще хуже (выговор Михалевича отзывался его родиной, Малороссией).
А с какого права можешь ты быть скептиком? Тебе в жизни не повезло, положим; в этом твоей вины не было: ты был рожден с душой страстной, любящей,
а тебя насильственно отводили от женщин: первая попавшаяся женщина должна была тебя обмануть.
—
А ты себя вправь! на
то ты человек, ты мужчина; энергии тебе не занимать стать! Но как бы
то ни было, разве можно, разве позволительно — частный, так сказать, факт возводить в общий закон, в непреложное правило?
—
А сверх
того, вы все, вся ваша братия, — продолжал неугомонный Михалевич, — начитанные байбаки.
Лаврецкий глядел на ее чистый, несколько строгий профиль, на закинутые за уши волосы, на нежные щеки, которые загорели у ней, как у ребенка, и думал: «О, как мило стоишь ты над моим прудом!» Лиза не оборачивалась к нему,
а смотрела на воду и не
то щурилась, не
то улыбалась.
—
А знаете ли, — начал Лаврецкий, — я много размышлял о нашем последнем разговоре с вами и пришел к
тому заключению, что вы чрезвычайно добры.
Брови у Лизы не
то чтобы нахмурились,
а дрогнули; это с ней всегда случалось, когда она слышала что-нибудь неприятное.
— Христианином нужно быть, — заговорила не без некоторого усилия Лиза, — не для
того, чтобы познавать небесное… там… земное,
а для
того, что каждый человек должен умереть.
Обаянье летней ночи охватило его; все вокруг казалось так неожиданно странно и в
то же время так давно и так сладко знакомо; вблизи и вдали, —
а далеко было видно, хотя глаз многого не понимал из
того, что видел, — все покоилось; молодая расцветающая жизнь сказывалась в самом этом покое.
До
того дня Паншин обращался с Лаврецким не
то чтоб свысока,
а снисходительно; но Лиза, рассказывая Паншину свою вчерашнюю поездку, отозвалась о Лаврецком как о прекрасном и умном человеке; этого было довольно: следовало завоевать «прекрасного» человека.
—
А я доволен
тем, что показал вам этот журнал, — говорил Лаврецкий, идя за нею следом, — я уже привык ничего не скрывать от вас и надеюсь, что и вы отплатите мне таким же доверием.
Они сидели возле Марфы Тимофеевны и, казалось, следили за ее игрой; да они и действительно за ней следили, —
а между
тем у каждого из них сердце росло в груди, и ничего для них не пропадало: для них пел соловей, и звезды горели, и деревья тихо шептали, убаюканные и сном, и негой лета, и теплом.
Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья;
а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на
тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали.
— За что ты меня убила? За что ты меня убила? — так начала свои жалобы огорченная вдова. — Кого тебе еще нужно? Чем он тебе не муж? Камер-юнкер! не интересан! Он в Петербурге на любой фрейлине мог бы жениться.
А я-то, я-то надеялась! И давно ли ты к нему изменилась? Откуда-нибудь эта туча надута, не сама собой пришла. Уж не
тот ли фофан? Вот нашла советчика!
—
То есть, он не… Да, да, понимаю, — промолвила Марья Дмитриевна. — Он только с виду немного груб,
а сердце у него мягкое.
— Очень, очень вам благодарна, моя милая. Родных никогда забывать не следует.
А знаете ли, я удивляюсь, как вы хорошо говорите по-русски. C’est étonnant. [
то удивительно (фр.).]
А между
тем внизу, в гостиной, шел преферанс; Марья Дмитриевна выиграла и была в духе. Человек вошел и доложил о приезде Паншина.
Варвара Павловна обладала уменьем легко сходиться со всяким; двух часов не прошло, как уже Паншину казалось, что он знает ее век,
а Лиза,
та самая Лиза, которую он все-таки любил, которой он накануне предлагал руку, — исчезала как бы в тумане.
Паншин торжественно раскланялся со всеми,
а на крыльце, подсаживая Варвару Павловну в карету, пожал ей руку и закричал вслед: «Au revoir!» [До свиданья! (фр.)] Гедеоновский сел с ней рядом; она всю дорогу забавлялась
тем, что ставила будто не нарочно кончик своей ножки на его ногу; он конфузился, говорил ей комплименты; она хихикала и делала ему глазки, когда свет от уличного фонаря западал в карету.
— Да как же; тут уж эти они, как бишь они по-вашему, дуэты пошли. И все по-итальянски: чи-чида ча-ча,настоящие сороки. Начнут ноты выводить, просто так за душу и тянут. Паншин этот, да вот твоя. И как это все скоро уладилось: уж точно, по-родственному, без церемоний.
А впрочем, и
то сказать: собака — и
та пристанища ищет; не пропадать же, благо люди не гонят.
—
А для
того, Федор Иваныч, я это говорю, что… ведь я вам родственница, я принимаю в вас самое близкое участие… я знаю, сердце у вас добрейшее.
— Я соглашаюсь жить с вами, Варвара Павловна, — продолжал он, —
то есть я вас привезу в Лаврики и проживу с вами, сколько сил хватит,
а потом уеду — и буду наезжать.
«Она больна, бредит, — думала она, — надо послать за доктором, да за каким? Гедеоновский намедни хвалил какого-то; он все врет —
а может быть, на этот раз и правду сказал». Но когда она убедилась, что Лиза не больна и не бредит, когда на все ее возражения Лиза постоянно отвечала одним и
тем же, Марфа Тимофеевна испугалась и опечалилась не на шутку.