Неточные совпадения
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час,
то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены,
а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее
то, что виной всему я, — виной я,
а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
— Я приказал прийти в
то воскресенье,
а до
тех пор чтобы не беспокоили вас и себя понапрасну, — сказал он видимо приготовленную фразу.
Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но
того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на
то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали его, он твердо держался
тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их,
а они сами в нем незаметно изменялись.
Степан Аркадьич не избирал ни направления, ни взглядов,
а эти направления и взгляды сами приходили к нему, точно так же, как он не выбирал формы шляпы или сюртука,
а брал
те, которые носят.
Он прочел руководящую статью, в которой объяснялось, что в наше время совершенно напрасно поднимается вопль о
том, будто бы радикализм угрожает поглотить все консервативные элементы и будто бы правительство обязано принять меры для подавления революционной гидры, что, напротив, «по нашему мнению, опасность лежит не в мнимой революционной гидре,
а в упорстве традиционности, тормозящей прогресс», и т. д.
И
то в эти три дня меньшой заболел оттого, что его накормили дурным бульоном,
а остальные были вчера почти без обеда.
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были с ним на «ты»,
а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и
тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Ему бы смешно показалось, если б ему сказали, что он не получит места с
тем жалованьем, которое ему нужно,
тем более, что он и не требовал чего-нибудь чрезвычайного; он хотел только
того, что получали его сверстники,
а исполнять такого рода должность мог он не хуже всякого другого.
«Если б они знали, — думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, — каким виноватым мальчиком полчаса
тому назад был их председатель!» — И глаза его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны были итти не прерываясь,
а в два часа — перерыв и завтрак.
Каждому казалось, что
та жизнь, которую он сам ведет, есть одна настоящая жизнь,
а которую ведет приятель — есть только призрак.
Но разница была в
том, что Облонский, делая, что все делают, смеялся самоуверенно и добродушно,
а Левин не самоуверенно и иногда сердито.
— Ну, хорошо, хорошо. Погоди еще, и ты придешь к этому. Хорошо, как у тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде, да такие мускулы, да свежесть, как у двенадцатилетней девочки, —
а придешь и ты к нам. Да, так о
том, что ты спрашивал: перемены нет, но жаль, что ты так давно не был.
Казалось бы, ничего не могло быть проще
того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного,
а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о
том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
Убеждение Левина в
том, что этого не может быть, основывалось на
том, что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити,
а сама Кити не может любить его.
Некрасивого, доброго человека, каким он себя считал, можно, полагал он, любить как приятеля, но чтобы быть любимым
тою любовью, какою он сам любил Кити, нужно было быть красавцем,
а главное — особенным человеком.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о
том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и
то уверял себя, что есть надежда,
то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна,
а между
тем чувствовал себя совсем другим человеком, не похожим на
того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания.
—
А недурны, — говорил он, сдирая серебряною вилочкой с перламутровой раковины шлюпающих устриц и проглатывая их одну за другой. — Недурны, — повторял он, вскидывая влажные и блестящие глаза
то на Левина,
то на Татарина.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь
то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело,
а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
— Что ты! Вздор какой! Это ее манера…. Ну давай же, братец, суп!… Это ее манера, grande dame, [важной дамы,] — сказал Степан Аркадьич. — Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Бониной надо. Ну как же ты не дик? Чем же объяснить
то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня спрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен знать.
А я знаю только одно: ты делаешь всегда
то, что никто не делает.
— Да, — сказал Левин медленно и взволнованно. — Ты прав, я дик. Но только дикость моя не в
том, что я уехал,
а в
том, что я теперь приехал. Теперь я приехал…
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблен, но это не
то. Это не мое чувство,
а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…
Ужасно
то, что мы — старые, уже с прошедшим… не любви,
а грехов… вдруг сближаемся с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не чувствовать себя недостойным.
— Вронский — это один из сыновей графа Кирилла Ивановича Вронского и один из самых лучших образцов золоченой молодежи петербургской. Я его узнал в Твери, когда я там служил,
а он приезжал на рекрутский набор. Страшно богат, красив, большие связи, флигель-адъютант и вместе с
тем — очень милый, добрый малый. Но более, чем просто добрый малый. Как я его узнал здесь, он и образован и очень умен; это человек, который далеко пойдет.
— Ну, уж извини меня. Ты знаешь, для меня все женщины делятся на два сорта…
то есть нет… вернее: есть женщины, и есть… Я прелестных падших созданий не видал и не увижу,
а такие, как
та крашеная Француженка у конторки, с завитками, — это для меня гадины, и все падшие — такие же.
Но хорошо было говорить так
тем, у кого не было дочерей;
а княгиня понимала, что при сближении дочь могла влюбиться, и влюбиться в
того, кто не захочет жениться, или в
того, кто не годится в мужья.
Разговор не умолкал ни на минуту, так что старой княгине, всегда имевшей про запас, на случай неимения
темы, два тяжелые орудия: классическое и реальное образование и общую воинскую повинность, не пришлось выдвигать их,
а графине Нордстон не пришлось подразнить Левина.
— Мое мнение только
то, — отвечал Левин, — что эти вертящиеся столы доказывают, что так называемое образованное общество не выше мужиков. Они верят в глаз, и в порчу, и в привороты,
а мы….
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, —
то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с
того, что столики им пишут и духи к ним приходят,
а потом уже стали говорить, что это есть сила неизвестная.
Если б он мог слышать, что говорили ее родители в этот вечер, если б он мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он не женится на ней, он бы очень удивился и не поверил бы этому. Он не мог поверить
тому, что
то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему,
а главное ей, могло быть дурно. Еще меньше он мог бы поверить
тому, что он должен жениться.
Он не только не любил семейной жизни, но в семье, и в особенности в муже, по
тому общему взгляду холостого мира, в котором он жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное,
а всего более — смешное.
— Ну, и
тем лучше для него, — сказал Вронский улыбаясь. —
А, ты здесь, — обратился он к высокому старому лакею матери, стоявшему у двери, — войди сюда.
— Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну,
а ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё еще тянется идеальная любовь.
Тем лучше, мой милый,
тем лучше.]
— Ну, нет, — сказала графиня, взяв ее за руку, — я бы с вами объехала вокруг света и не соскучилась бы. Вы одна из
тех милых женщин, с которыми и поговорить и помолчать приятно.
А о сыне вашем, пожалуйста, не думайте; нельзя же никогда не разлучаться.
Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о своем горе она не хотела,
а с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и
то ее радовала мысль о
том, как она выскажет,
то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Всё кончено, и больше ничего, — сказала Долли. — И хуже всего
то, ты пойми, что я не могу его бросить; дети, я связана.
А с ним жить я не могу, мне мука видеть его.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд,
а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи:
то, что ему стыдно детей, и
то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил,
тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась,
а это увлечение не души его…
— Во-первых, никогда;
а во-вторых, если б это и было,
то зачем мне это?
— Знаю, как ты всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать
то, чего нельзя сделать,
а сам уедешь,
а он всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она говорила это.
Она была не вновь выезжающая, у которой на бале все лица сливаются в одно волшебное впечатление; она и не была затасканная по балам девушка, которой все лица бала так знакомы, что наскучили; но она была на середине этих двух, — она была возбуждена,
а вместе с
тем обладала собой настолько, что могла наблюдать.
Анна была не в лиловом, как
того непременно хотела Кити,
а в черном, низко срезанном бархатном платье, открывавшем ее точеные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с тонкою крошечною кистью.
И странно
то, что хотя они действительно говорили о
том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о
том, что для Елецкой можно было бы найти лучше партию,
а между
тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити.
А я, вместо
того чтобы ехать отыскать его, поехал обедать и сюда».
Левин помнил, как в
то время, когда Николай был в периоде набожности, постов, монахов, служб церковных, когда он искал в религии помощи, узды на свою страстную натуру, никто не только не поддержал его, но все, и он сам, смеялись над ним. Его дразнили, звали его Ноем, монахом;
а когда его прорвало, никто не помог ему,
а все с ужасом и омерзением отвернулись.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке,
а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о
том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к
тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
—
А, Костя! — вдруг проговорил он, узнав брата, и глаза его засветились радостью. Но в
ту же секунду он оглянулся на молодого человека и сделал столь знакомое Константину судорожное движение головой и шеей, как будто галстук жал его; и совсем другое, дикое, страдальческое и жестокое выражение остановилось на его исхудалом лице.
И так сложилось общество, что чем больше они будут работать,
тем больше будут наживаться купцы, землевладельцы,
а они будут скоты рабочие всегда.
— Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная?
А Филипп садовник, неужели жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи
то же, что было. Я тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая.
— Если хочешь знать всю мою исповедь в этом отношении, я скажу тебе, что в вашей ссоре с Сергеем Иванычем я не беру ни
той, ни другой стороны. Вы оба неправы. Ты неправ более внешним образом,
а он более внутренно.