Неточные совпадения
Я сказал, что дружба моя с Дмитрием открыла мне новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения. Сущность этого взгляда состояла в убеждении, что назначение человека
есть стремление к нравственному усовершенствованию и что усовершенствование это легко, возможно и вечно. Но до сих пор я наслаждался только открытием новых мыслей, вытекающих из этого убеждения, и составлением блестящих планов нравственной, деятельной будущности; но жизнь моя шла все
тем же мелочным, запутанным и праздным порядком.
Мне
был в
то время шестнадцатый год в исходе.
Выразительного ничего не
было — самые обыкновенные, грубые и дурные черты; глаза маленькие, серые, особенно в
то время, когда я смотрелся в зеркало,
были скорее глупые, чем умные.
Мужественного
было еще меньше: несмотря на
то, что я
был не мал ростом и очень силен по летам, все черты лица
были мягкие, вялые, неопределенные.
Даже и благородного ничего не
было; напротив, лицо мое
было такое, как у простого мужика, и такие же большие ноги и руки; а это в
то время мне казалось очень стыдно.
В
тот год, как я вступил в университет, святая
была как-то поздно в апреле, так что экзамены
были назначены на Фоминой, а на страстной я должен
был и говеть, и уже окончательно приготавливаться.
Замазка
была отбита, гвозди отогнуты, но, несмотря на
то, что Николай из всех сил дергал за перекладины, рама не подавалась.
Мокрая земля, по которой кое-где выбивали ярко-зеленые иглы травы с желтыми стебельками, блестящие на солнце ручьи, по которым вились кусочки земли и щепки, закрасневшиеся прутья сирени с вспухлыми почками, качавшимися под самым окошком, хлопотливое чиликанье птичек, копошившихся в этом кусте, мокрый от таявшего на нем снега черноватый забор, а главное — этот пахучий сырой воздух и радостное солнце говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я не могу передать так, как оно сказывалось мне, я постараюсь передать так, как я воспринимал его, — все мне говорило про красоту, счастье и добродетель, говорило, что как
то, так и другое легко и возможно для меня, что одно не может
быть без другого, и даже что красота, счастье и добродетель — одно и
то же.
Потом
буду ходить каждый день в университет пешком (а ежели мне дадут дрожки,
то продам их и деньги эти отложу тоже на бедных) и в точности
буду исполнять все (что
было это «все», я никак бы не мог сказать тогда, но я живо понимал и чувствовал это «все» разумной, нравственной, безупречной жизни).
Я убежден в
том, что, ежели мне суждено прожить до глубокой старости и рассказ мой догонит мой возраст, я стариком семидесяти лет
буду точно так же невозможно ребячески мечтать, как и теперь.
Буду мечтать о какой-нибудь прелестной Марии, которая полюбит меня, беззубого старика, как она полюбила Мазепу, о
том, как мой слабоумный сын вдруг сделается министром по какому-нибудь необыкновенному случаю, или о
том, как вдруг у меня
будет пропасть миллионов денег.
В
тот период времени, который я считаю пределом отрочества и началом юности, основой моих мечтаний
были четыре чувства: любовь к ней, к воображаемой женщине, о которой я мечтал всегда в одном и
том же смысле и которую всякую минуту ожидал где-нибудь встретить.
Эта она
была немножко Сонечка, немножко Маша, жена Василья, в
то время, как она моет белье в корыте, и немножко женщина с жемчугами на белой шее, которую я видел очень давно в театре, в ложе подле нас.
Чем чернее
был круг воспоминаний прошедшего,
тем чище и светлее выдавалась из него светлая, чистая точка настоящего и развивались радужные цвета будущего.
Этот-то голос раскаяния и страстного желания совершенства и
был главным новым душевным ощущением в
ту эпоху моего развития, и он-то положил новые начала моему взгляду на себя, на людей и на мир божий.
Но зато, когда это случалось, он бывал чрезвычайно весел, бренчал на фортепьянах свои любимые штучки, делал сладенькие глазки и выдумывал про всех нас и Мими шуточки, вроде
того, что грузинский царевич видел Мими на катанье и так влюбился, что подал прошение в синод об разводной, что меня назначают помощником к венскому посланнику, — и с серьезным лицом сообщал нам эти новости; пугал Катеньку пауками, которых она боялась;
был очень ласков с нашими приятелями Дубковым и Нехлюдовым и беспрестанно рассказывал нам и гостям свои планы на будущий год.
Несмотря на
то, что планы эти почти каждый день изменялись и противоречили один другому, они
были так увлекательны, что мы их заслушивались, и Любочка, не смигивая, смотрела прямо на рот папа, чтобы не проронить ни одного слова.
Главные их удовольствия, сколько я мог заключить по разговорам, которые слышал, постоянно заключались в
том, что они беспрестанно
пили шампанское, ездили в санях под окна барышни, в которую, как кажется, влюблены
были вместе, и танцевали визави уже не на детских, а на настоящих балах.
Катенька
была уже совсем большая, читала очень много романов, и мысль, что она скоро может выйти замуж, уже не казалась мне шуткой; но, несмотря на
то, что и Володя
был большой, они не сходились с ним и даже, кажется, взаимно презирали друг друга.
Мы позволяли себе опаздывать, приходить ко второму блюду,
пить вино в стаканах (чему подавал пример сам St.-Jérôme), разваливаться на стуле, вставать не дообедав и
тому подобные вольности.
С
тех пор обед перестал
быть, как прежде, ежедневным семейным радостным торжеством.
Должен, однако, сознаться, что мне
было несколько неприятно
то, что никто не обратил особенного внимания на мою кротость и добродетель.
Я в этом
был убежден; и это убеждение произвело во мне чувство веселья такого рода, которое требовало
того, чтобы кому-нибудь сообщить его.
И долго после этого молчал и сидел недвижно, только изредка поправляя полу армяка, которая все выбивалась из-под его полосатой ноги, прыгавшей в большом сапоге на подножке калибера. Я уже думал, что и он думает про меня
то же, что духовник, —
то есть, что такого прекрасного молодого человека, как я, другого нет на свете; но он вдруг обратился ко мне...
Извозчик, увидав, как я два раза пробежал по двору, чтоб доставать деньги, должно
быть, догадавшись, зачем я бегаю, слез с дрожек и, несмотря на
то, что казался мне таким добрым, громко начал говорить, с видимым желанием уколоть меня, о
том, как бывают шаромыжники, которые не платят за езду.
Несмотря на
то, что мысль о возможности составить себе правила на все обстоятельства жизни и всегда руководиться ими нравилась мне, казалась чрезвычайно простою и вместе великою, и я намеревался все-таки приложить ее к жизни, я опять как будто забыл, что это нужно
было делать сейчас же, и все откладывал до такого-то времени.
Так что, ежели бы не учителя, которые продолжали ходить ко мне, не St.-Jérôme, который изредка нехотя подстрекал мое самолюбие, и, главное, не желание показаться дельным малым в глазах моего друга Нехлюдова,
то есть выдержать отлично экзамен, что, по его понятиям,
было очень важною вещью, — ежели бы не это,
то весна и свобода сделали бы
то, что я забыл бы даже все
то, что знал прежде, и ни за что бы не выдержал экзамена.
Тот, который утешил меня
тем, что наверно
был одет хуже меня, принадлежал к этому последнему роду.
Мне
было досадно и оскорбительно, во-первых,
то, что никто не ответил на наш поклон, а во-вторых,
то, что меня, видимо, соединяли с Икониным в одно понятие экзаменующихся и уже предубеждены против меня за рыжие волосы Иконина.
Я прочел свой билет: он
был мне знаком, и я, спокойно ожидая своей очереди, наблюдал
то, что происходило передо мной.
Иконин нисколько не оробел и даже слишком смело, как-то всем боком двинулся, чтоб взять билет, встряхнул волосами и бойко прочел
то, что
было написано на билете.
Я подвинулся ближе к столу, но профессора продолжали почти шепотом говорить между собой, как будто никто из них и не подозревал моего присутствия. Я
был тогда твердо убежден, что всех трех профессоров чрезвычайно занимал вопрос о
том, выдержу ли я экзамен и хорошо ли я его выдержу, но что они так только, для важности, притворялись, что это им совершенно все равно и что они будто бы меня не замечают.
Когда профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать на вопрос,
то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно
было за него, что он так лицемерил передо мной, и я несколько замялся в начале ответа; но потом пошло легче и легче, и так как вопрос
был из русской истории, которую я знал отлично,
то я кончил блистательно и даже до
того расходился, что, желая дать почувствовать профессорам, что я не Иконин и что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но профессор, кивнув головой, сказал: «Хорошо-с», — и отметил что-то в журнале.
На экзамен математики я пришел раньше обыкновенного. Я знал предмет порядочно, но
было два вопроса из алгебры, которые я как-то утаил от учителя и которые мне
были совершенно неизвестны. Это
были, как теперь помню: теории сочетаний и бином Ньютона. Я сел на заднюю лавку и просматривал два незнакомые вопроса; но непривычка заниматься в шумной комнате и недостаточность времени, которую я предчувствовал, мешали мне вникнуть в
то, что я читал.
— Что? Вот это? — сказал Володя и начал мне объяснять бином Ньютона, но так скоро и неясно, что, в моих глазах прочтя недоверие к своему знанию, он взглянул на Дмитрия и, в его глазах, должно
быть, прочтя
то же, покраснел, но все-таки продолжал говорить что-то, чего я не понимал.
Я сейчас заметил, что друг мой
был в
том самодовольно-кротком расположении духа, которое всегда на него находило, когда он бывал доволен собой, и которое я особенно любил в нем.
Все утро только и
было слышно, что о погибели
тех, которые выходили прежде меня:
тому поставил нуль,
тому единицу,
того еще разбранил и хотел выгнать и т. д., и т. д.
Кое-как я стал добираться до смысла, но профессор на каждый мой вопросительный взгляд качал головой и, вздыхая, отвечал только «нет». Наконец он закрыл книгу так нервически быстро, что захлопнул между листьями свой палец; сердито выдернув его оттуда, он дал мне билет из грамматики и, откинувшись назад на кресла, стал молчать самым зловещим образом. Я стал
было отвечать, но выражение его лица сковывало мне язык, и все, что бы я ни сказал, мне казалось не
то.
— Не
то, не
то, совсем не
то, — заговорил он вдруг своим гадким выговором, быстро переменяя положение, облокачиваясь об стол и играя золотым перстнем, который у него слабо держался на худом пальце левой руки. — Так нельзя, господа, готовиться в высшее учебное заведение; вы все хотите только мундир носить с синим воротником; верхов нахватаетесь и думаете, что вы можете
быть студентами; нет, господа, надо основательно изучать предмет, и т. д., и т. д.
Сначала мучило меня разочарование не
быть третьим, потом страх вовсе не выдержать экзамена, и, наконец, к этому присоединилось чувство сознания несправедливости, оскорбленного самолюбия и незаслуженного унижения; сверх
того, презрение к профессору за
то, что он не
был, по моим понятиям, из людей comme il faut, — что я открыл, глядя на его короткие, крепкие и круглые ногти, — еще более разжигало во мне и делало ядовитыми все эти чувства.
Была одна минута, когда глаза у меня застлало туманом: страшный профессор с своим столом показался мне сидящим где-то вдали, и мне с страшной, односторонней ясностью пришла в голову дикая мысль: «А что, ежели?.. что из этого
будет?» Но я этого почему-то не сделал, а напротив, бессознательно, особенно почтительно поклонился обоим профессорам и, слегка улыбнувшись, кажется,
той же улыбкой, какой улыбался Иконин, отошел от стола.
Я потерял всякое честолюбие (уже нельзя
было и думать о
том, чтоб
быть третьим), и остальные экзамены я спустил без всякого старания и даже волнения.
Этого я намерен
был держаться и впредь в университете, несмотря на
то, что в этом случае я в первый раз расходился в мнениях с своим другом.
В
то время как я входил к Володе, за мной послышались голоса Дубкова и Нехлюдова, которые приехали поздравить меня и предложить ехать обедать куда-нибудь и
пить шампанское в честь моего вступления.
Обедать мы решили у Яра в пятом часу; но так как Володя поехал к Дубкову, а Дмитрий тоже по своей привычке исчез куда-то, сказав, что у него
есть до обеда одно дело,
то я мог употребить два часа времени, как мне хотелось.
С Кузнецкого моста я заехал в кондитерскую на Тверской и хотя желал притвориться, что меня в кондитерской преимущественно интересуют газеты, не мог удержаться и начал
есть один сладкий пирожок за другим. Несмотря на
то, что мне
было стыдно перед господином, который из-за газеты с любопытством посматривал на меня, я съел чрезвычайно быстро пирожков восемь всех
тех сортов, которые только
были в кондитерской.
Как только Дмитрий вошел ко мне в комнату, по его лицу, походке и по свойственному ему жесту во время дурного расположения духа, подмигивая глазом, гримасливо подергивать головой набок, как будто для
того, чтобы поправить галстук, я понял, что он находился в своем холодно упрямом расположении духа, которое на него находило, когда он
был недоволен собой, и которое всегда производило охлаждающее действие на мое к нему чувство.
— Николенька! — отвечал он неторопливо, нервически поворачивая голову набок и подмигивая. — Ежели я дал слово ничего не скрывать от вас,
то вы и не имеете причин подозревать во мне скрытность. Нельзя всегда
быть одинаково расположенным, а ежели что-нибудь меня расстроило,
то я сам не могу себе дать отчета.
— Ну, тебе сдавать, — сказал он Дубкову. Я понял, что ему
было неприятно, что я узнал про
то, что он играет в карты. Но в его выражении не
было заметно смущения, оно как будто говорило мне: «Да, играю, а ты удивляешься этому только потому, что еще молод. Это не только не дурно, но должно в наши лета».
У Дубкова, напротив, руки
были маленькие, пухлые, загнутые внутрь, чрезвычайно ловкие и с мягкими пальцами; именно
тот сорт рук, на которых бывают перстни и которые принадлежат людям, склонным к ручным работам и любящим иметь красивые вещи.