После семи лет службы в одном городе Ивана Ильича перевели на место прокурора в другую губернию. Они переехали, денег было мало, и жене не понравилось то место, куда они переехали. Жалованье было хоть и больше прежнего, но жизнь была дороже; кроме того, умерло двое детей, и потому семейная
жизнь стала еще неприятнее для Ивана Ильича.
Неточные совпадения
Жизнь Ивана Ильича и в новом городе сложилась очень приятно: фрондирующее против губернатора общество было дружное и хорошее; жалованья было больше, и немалую приятность в
жизни прибавил тогда вист, в который
стал играть Иван Ильич, имевший способность играть в карты весело, быстро соображая и очень тонко, так что в общем он всегда был в выигрыше.
По мере того, как жена
становилась раздражительнее и требовательнее, и Иван Ильич всё более и более переносил центр тяжести своей
жизни в службу. Он
стал более любить службу и
стал более честолюбив, чем он был прежде.
Пошли дети. Жена
становилась всё ворчливее и сердитее, но выработанные Иваном Ильичем отношения к домашней
жизни делали его почти непроницаемым для ее ворчливости.
Когда уже нечего было устраивать,
стало немножко скучно и чего-то недоставать, но тут уже сделались знакомства, привычки, и
жизнь наполнилась.
Дурное расположение духа это, все усиливаясь и усиливаясь,
стало портить установившуюся было в семействе Головиных приятность легкой и приличной
жизни.
Решив, что муж ее имеет ужасный характер и сделал несчастие ее
жизни, она
стала жалеть себя.
С тех пор Иван Ильич
стал иногда звать Герасима и заставлял его держать себе на плечах ноги и любил говорить с ним. Герасим делал это легко, охотно, просто и с добротой, которая умиляла Ивана Ильича. Здоровье, сила, бодрость
жизни во всех других людях оскорбляла Ивана Ильича; только сила и бодрость
жизни Герасима не огорчала, а успокаивала Ивана Ильича.
Было утро. Потому только было утро, что Герасим ушел и пришел Петр-лакей, потушил свечи, открыл одну гардину и
стал потихоньку убирать. Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная боль; сознание безнадежно всё уходящей, но всё не ушедшей еще
жизни; надвигающаяся всё та же страшная ненавистная смерть, которая одна была действительность, и всё та же ложь. Какие же тут дни, недели и часы дня?
— Как ты жил прежде, хорошо и приятно? — спросил голос. И он
стал перебирать в воображении лучшие минуты своей приятной
жизни. Но — странное дело — все эти лучшие минуты приятной
жизни казались теперь совсем не тем, чем казались они тогда. Все — кроме первых воспоминаний детства. Там, в детстве, было что-то такое действительно приятное, с чем можно бы было жить, если бы оно вернулось. Но того человека, который испытывал это приятное, уже не было: это было как бы воспоминание о каком-то другом.
«А если это так, — сказал он себе, — и я ухожу из
жизни с сознанием того, что погубил всё, что мне дано было, и поправить нельзя, тогда что ж?» Он лег навзничь и
стал совсем по-новому перебирать всю свою
жизнь.
Когда его уложили после причастия, ему
стало на минуту легко, и опять явилась надежда на
жизнь. Он
стал думать об операции, которую предлагали ему. Жить, жить хочу, говорил он себе. Жена пришла поздравить; она сказала обычные слова и прибавила...
Ее одежда, ее сложение, выражение ее лица, звук ее голоса — всё сказало ему одно: «не то. Всё то, чем ты жил и живешь, — есть ложь, обман, скрывающий от тебя
жизнь и смерть». И как только он подумал это, поднялась его ненависть и вместе с ненавистью физические мучительные страдания и с страданиями сознание неизбежной, близкой погибели. Что-то сделалось новое:
стало винтить и стрелять и сдавливать дыхание.
В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что
жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же «то», и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему
стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. Ему жалко
стало ее.
Неточные совпадения
Всегда скромна, всегда послушна, // Всегда как утро весела, // Как
жизнь поэта простодушна, // Как поцелуй любви мила, // Глаза как небо голубые; // Улыбка, локоны льняные, // Движенья, голос, легкий
стан — // Всё в Ольге… но любой роман // Возьмите и найдете, верно, // Ее портрет: он очень мил, // Я прежде сам его любил, // Но надоел он мне безмерно. // Позвольте мне, читатель мой, // Заняться старшею сестрой.
И трудолюбивая
жизнь, удаленная от шума городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, так сильно
стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить провиденье за этот тяжелый <урок>, если только выпустят его и отдадут хотя часть.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в
жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то
становился ему скучным разумный возраст человека.
Ибо не признаёт современный суд, что равно чудны стекла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых; ибо не признаёт современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной
жизни, и возвести ее в перл созданья; ибо не признаёт современный суд, что высокий восторженный смех достоин
стать рядом с высоким лирическим движеньем и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха!
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он
станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю
жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.