«Севастопольские рассказы» (Толстой Л. Н., 1856) по всей классике
Лица и звук голосов их имели серьезное, почти печальное выражение, как будто потери вчерашнего дела сильно трогали и огорчали каждого, но, сказать по правде, так как никто из них не потерял очень близкого человека (да и бывают ли в военном быту очень близкие люди?), это выражение печали было выражение официальное, которое они только считали обязанностью выказывать.
Он чрезвычайно рад был брату, с уважением и гордостью смотрел на него, воображая его героем; но в некоторых отношениях, именно в рассуждении вообще светского образования, которого, по правде сказать, он и сам не имел, умения говорить по-французски, быть в обществе важных людей, танцовать и т. д., он немножко стыдился за него, смотрел свысока и даже надеялся, ежели можно, образовать его.
— Ничего, только скупая шельма такая, что ужас! Ведь он малым числом имеет 300 рублей в месяц! а живет как свинья, ведь ты видел. А комисионера этого я видеть не могу, я его побью когда-нибудь. Ведь эта каналья из Турции тысяч 12 вывез… — И Козельцов стал распространяться о лихоимстве, немножко (сказать по правде) с той особенной злобой человека, который осуждает не за то, что лихоимство — зло, а за то, что ему досадно, что есть люди, которые пользуются им.
— Ну что ты говоришь пустяки, — сердито перебил Калугин, — уж я видел их здесь больше тебя и всегда, и везде скажу, что наши пехотные офицеры, хоть правда во в[шах] и по 10 дней белья не переменяют, а это герои, удивительные люди.
Впрочем, я так только упомянул об уездном суде; а по правде сказать, вряд ли кто когда-нибудь заглянет туда: это уж такое завидное место, сам бог ему покровительствует.
Латынь из моды вышла ныне: // Так, если правду вам сказать, // Он знал довольно по-латыни, // Чтоб эпиграфы разбирать, // Потолковать об Ювенале, // В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться не имел охоты // В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но дней минувших анекдоты, // От Ромула до наших дней, // Хранил он в памяти своей.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
Она ушла. Стоит Евгений, // Как будто громом поражен. // В какую бурю ощущений // Теперь он сердцем погружен! // Но шпор незапный звон раздался, // И муж Татьянин показался, // И здесь героя моего, // В минуту, злую для него, // Читатель, мы теперь оставим, // Надолго… навсегда. За ним // Довольно мы путем одним // Бродили по свету. Поздравим // Друг друга с берегом. Ура! // Давно б (не правда ли?) пора!
Впрочем, если сказать правду, они всё были народ добрый, жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич».