Неточные совпадения
Немного далее
большая площадь,
на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные кòзла; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедет казак и офицер верхом, генерал
на дрожках.
Только что вы отворили дверь, вид и запах 40 или 50 ампутационных и самых тяжело-раненых больных, одних
на койках,
большей частью
на полу, вдруг поражает вас.
Его слишком
большая развязность, размахивание руками, громкий смех и голос, казавшиеся вам нахальством, покажутся вам тем особенным бретерским настроением духа, которое приобретают иные очень молодые люди после опасности; но всё-таки вы подумаете, что он станет вам рассказывать, как плохо
на 4-м бастионе от бомб и пуль: ничуть не бывало! плохо оттого, что грязно.
Когда кто-нибудь говорит, что он был
на 4-м бастионе, он говорит это с особенным удовольствием и гордостью; когда кто говорит: «я иду
на 4-й бастион», непременно заметно в нем маленькое волнение или слишком
большое равнодушие; когда хотят подшутить над кем-нибудь, говорят: «тебя бы поставить
на 4-й бастион»; когда встречают носилки и спрашивают: «откуда?»
большей частью отвечают: «с 4-го бастиона».
Пройдя шагов двести, вы входите в изрытое, грязное пространство, окруженное со всех сторон турами, насыпями, погребами, платформами, землянками,
на которых стоят
большие чугунные орудия и правильными кучами лежат ядра.
Несмотря
на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и
на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове,
на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге
на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то
больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Калугин встал, но не отвечая
на поклон офицера, с оскорбительной учтивостью и натянутой официяльной улыбкой, спросил офицера, не угодно ли им подождать и, не попросив его сесть и не обращая
на него
больше внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по-французски, так что бедный офицер, оставшись посередине комнаты, решительно не знал, что делать с своей персоной и руками без перчаток, которые висели перед ним.
Всё
больше и
больше раненых
на носилках и пешком, поддерживаемых одних другими и громко разговаривающих между собой, встречалось князю Гальцину.
Князю Гальцину вдруг ужасно стыдно стало за поручика Непшитшетского и еще
больше за себя. Он почувствовал, что краснеет — чтó редко с ним случалось — отвернулся от поручика и, уже
больше не расспрашивая раненых и не наблюдая за ними, пошел
на перевязочный пункт.
— А вот я рад, что и вы здесь, капитан, — сказал он морскому офицеру, в штаб-офицерской шинели, с
большими усами и Георгием, который вошел в это время в блиндаж и просил генерала дать ему рабочих, чтобы исправить
на его батарее две амбразуры, которые были засыпаны. — Мне генерал приказал узнать, — продолжал Калугин, когда командир батареи перестал говорить с генералом, — могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью?
Несмотря ни
на что однако, ему
большого труда стоило удержать свои ноги, чтобы они не бежали, когда он перед ротой, рядом с Праскухиным, вышел из ложментов.
Потом какие-то красные огни запрыгали у него в глазах, — и ему показалось, что солдаты кладут
на него камни; огни всё прыгали реже и реже, камни, которые
на него накладывали, давили его
больше и
больше.
— А, может быть, — отвечал Калугин, — я
больше был
на правом; я два раза туда ходил: один раз отъискивал генерала, а другой раз так, посмотреть ложементы пошел. Вот где жарко было.
Вследствие чего, не находя
больше интереса
на перемирии, юнкер барон Пест поехал домой и уже дорогой придумал те французские фразы, которые теперь рассказывал.
Возвращаясь домой с
большим букетом, он, закрыв нос от запаха, который наносило
на него ветром, остановился около кучки снесенных тел и долго смотрел
на один страшный, безголовый труп, бывший ближе к нему.
— Неизвестно… должно,
на Сиверную, вашбородие! Нынче, вашбородие, — прибавил он протяжным голосом и надевая шапку, — уже скрость палить стал, всё
больше с бомбов, ажно в бухту доносить; нынче так бьеть, что бяда, ажно…
Я любил брата
больше всего
на свете», я скажу, «и потерял его.
Володя не то, чтоб был не в духе, когда уже почти ночью подъезжал к
большому мосту чрез бухту, но он ощущал какую-то тяжесть
на сердце.
Всё, что он видел и слышал, было так мало сообразно с его прошедшими, недавними впечатлениями: паркетная светлая,
большая зала экзамена, веселые, добрые голоса и смех товарищей, новый мундир, любимый царь, которого он семь лет привык видеть, и который, прощаясь с ними со слезами, называет их детьми своими, — и так мало всё, что он видел, похоже
на его прекрасные, радужные, великодушные мечты.
Этот сырой мрак, все звуки эти, особенно ворчливый плеск волн, казалось, всё говорило ему, чтоб он не шел дальше, что не ждет его здесь ничего доброго, что нога его уж никогда
больше не ступит
на русскую землю по эту сторону бухты, чтобы сейчас же он вернулся и бежал куда-нибудь, как можно дальше от этого страшного места смерти.
Сердце всё
больше и
больше ныло у бедного мальчика; а
на черном горизонте чаще и чаще вспыхивала молния, и бомбы чаще и чаще свистели и лопались около него. Николаев глубоко вздохнул и вдруг начал говорить каким-то, как показалось Володе, гробовым голосом.
Около самой двери стоял красивый мужчина с
большими усами — фельдфебель — в тесаке и шинели,
на которой висели крест и венгерская медаль. Посередине комнаты взад и вперед ходил невысокий, лет 40, штаб-офицер с подвязанной распухшей щекой, в тонкой старенькой шинели.
Батарейный командир был довольно толстый человечек, с
большою плешью
на маковке, густыми усами, пущенными прямо и закрывавшими рот, и
большими, приятными карими глазами. Руки у него были красивые, чистые и пухлые, ножки очень вывернутые, ступавшие с уверенностью и некоторым щегольством, доказывавшим, что батарейный командир был человек незастенчивый.
— Прапорщика-с? — сказал фельдфебель, еще
больше смущая Володю беглым, брошенным
на него взглядом, выражавшим как будто вопрос: «ну что это за прапорщик, и стоит ли его помещать куда-нибудь?» — Да вот-с внизу, ваше высокоблагородие, у штабс-капитана могут поместиться их благородие, — продолжал он, подумав немного: — теперь штабс-капитан
на баксионе, так ихняя койка пустая остается.
Всё те же были улицы, те же, даже более частые, огни, звуки, стоны, встречи с ранеными и те же батареи, бруствера и траншеи, какие были весною, когда он был в Севастополе; но всё это почему-то было теперь грустнее и вместе энергичнее, — пробоин в домах
больше, огней в окнах уже совсем нету, исключая Кущина дома (госпиталя), женщины ни одной не встречается, —
на всем лежит теперь не прежний характер привычки и беспечности, а какая-то печать тяжелого ожидания, усталости и напряженности.
В
большой комнате казармы было пропасть народа: морские, артиллерийские и пехотные офицеры. Одни спали, другие разговаривали, сидя
на каком-то ящике и лафете крепостной пушки; третьи, составляя самую
большую и шумную группу за сводом, сидели
на полу,
на двух разостланных бурках, пили портер и играли в карты.
Красивый худощавый брюнет, с длинным, сухим носом и
большими усами, продолжавшимися от щек, метал банк белыми красивыми пальцами,
на одном из которых был
большой золотой перстень с гербом.
По левую руку
на корточках сидел красный, с потным лицом офицерик, принужденно улыбался и шутил, когда били его карты, он шевелил беспрестанно одной рукой в пустом кармане шаровар и играл
большой маркой, но очевидно уже не
на чистые, что именно и коробило красивого брюнета.
Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так же, как с офицером, и не помыкал им, как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу, как называли его солдаты, склоняя почему-то в женском роде его фамилию, только он не спускал своих добрых
больших глупых глаз с лица нового офицера, предугадывал и предупреждал все его желания и всё время находился в каком-то любовном экстазе, который, разумеется, заметили и подняли
на смех офицеры.
Вообще батарейный командир казался нынче вовсе не таким суровым, как вчера; напротив, он имел вид доброго, гостеприимного хозяина и старшего товарища. Но несмотря
на то все офицеры, от старого капитана до спорщика Дяденки, по одному тому, как они говорили, учтиво глядя в глаза командиру, и как робко подходили друг за другом пить водку, придерживаясь стенки, показывали к нему
большое уважение.
Вланг посмотрел и донес, что
на площади, и о бомбе
больше речи не было.
Васин, который, как успел рассмотреть Володя, был маленький, с
большими добрыми глазами, бакенбардист, рассказал, при общем сначала молчании, а потом хохоте, как, приехав в отпуск, сначала ему были ради, а потом отец стал его посылать
на работу, а за женой лесничий поручик дрожки присылал. Всё это чрезвычайно забавляло Володю. Он не только не чувствовал ни малейшего страха или неудовольствия от тесноты и тяжелого запаха в блиндаже, но ему чрезвычайно легко и приятно было.
Вланг тоже было вылез вместе с ним, но при первом звуке пули стремглав, пробивая себе головой дорогу, кубарем бросился назад в отверстие блиндажа, при общем хохоте тоже
большей частью повышедших
на воздух солдатиков.
По сю сторону бухты, между Инкерманом и Северным укреплением,
на холме телеграфа, около полудня стояли два моряка, один — офицер, смотревший в трубу
на Севастополь, и другой, вместе с казаком только что подъехавший к
большой вехе.
Доктор, перевязывая другого раненого офицера, сказал что-то, указывая
на Козельцова священнику с
большой рыжей бородой, с крестом, стоявшему тут.
Большое пламя стояло, казалось, над водой
на далеком мыске Александровской батареи и освещало низ облака дыма, стоявшего над ним, и те же, как и вчера, спокойные, дерзкие огни блестели в море
на далеком неприятельском флоте.