Неточные совпадения
Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш
большой драдедамовый [Драдедам — тонкое (дамское) сукно.] зеленый платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла
на кровать лицом к стенке, только плечики да тело все вздрагивают…
Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью своими большими-большими темными глазами, которые казались еще
больше на ее исхудавшем и испуганном личике.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу,
на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая
большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Главное, «человек деловой и, кажется, добрый»: шутка ли, поклажу взял
на себя,
большой сундук
на свой счет доставляет!
Девушка, кажется, очень мало уж понимала; одну ногу заложила за другую, причем выставила ее гораздо
больше, чем следовало, и, по всем признакам, очень плохо сознавала, что она
на улице.
В нескольких шагах от последнего городского огорода стоит кабак,
большой кабак, всегда производивший
на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с отцом.
Но теперь, странное дело, в
большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко
на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
Конечно, если бы даже целые годы приходилось ему ждать удобного случая, то и тогда, имея замысел, нельзя было рассчитывать наверное
на более очевидный шаг к успеху этого замысла, как тот, который представлялся вдруг сейчас. Во всяком случае, трудно было бы узнать накануне и наверно, с
большею точностию и с наименьшим риском, без всяких опасных расспросов и разыскиваний, что завтра, в таком-то часу, такая-то старуха,
на которую готовится покушение, будет дома одна-одинехонька.
Так как
на рынке продавать невыгодно, то и искали торговку, а Лизавета этим занималась: брала комиссии, ходила по делам и имела
большую практику, потому что была очень честна и всегда говорила крайнюю цену: какую цену скажет, так тому и быть.
Вдруг он припомнил и сообразил, что этот
большой ключ, с зубчатою бородкой, который тут же болтается с другими маленькими, непременно должен быть вовсе не от комода (как и в прошлый раз ему
на ум пришло), а от какой-нибудь укладки, и что в этой-то укладке, может быть, все и припрятано.
Среди комнаты стояла Лизавета, с
большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении
на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть.
Он очень хорошо знал, он отлично хорошо знал, что они в это мгновение уже в квартире, что очень удивились, видя, что она отперта, тогда как сейчас была заперта, что они уже смотрят
на тела и что пройдет не
больше минуты, как они догадаются и совершенно сообразят, что тут только что был убийца и успел куда-нибудь спрятаться, проскользнуть мимо них, убежать; догадаются, пожалуй, и о том, что он в пустой квартире сидел, пока они вверх проходили.
Пышная дама так и подпрыгнула с места, его завидя, и с каким-то особенным восторгом принялась приседать; но офицер не обратил
на нее ни малейшего внимания, а она уже не смела
больше при нем садиться.
Я, говориль,
на вас
большой сатир гедрюкт будет, потому я во всех газет могу про вас все сочиниль.
Зосимов был высокий и жирный человек, с одутловатым и бесцветно-бледным, гладковыбритым лицом, с белобрысыми прямыми волосами, в очках и с
большим золотым перстнем
на припухшем от жиру пальце.
Больше я его
на том не расспрашивал, — это Душкин-то говорит, — а вынес ему билетик — рубль то есть, — потому-де думал, что не мне, так другому заложит; все одно — пропьет, а пусть лучше у меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут я и преставлю».
В ответ
на это Раскольников медленно опустился
на подушку, закинул руки за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще с
большим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо, наконец, сконфузился.
Большая группа женщин толпилась у входа; иные сидели
на ступеньках, другие
на тротуаре, третьи стояли и разговаривали.
— Нечего связываться, — решил
большой дворник. — Как есть выжига! Сам
на то лезет, известно, а свяжись, не развяжешься… Знаем!
Катерина Ивановна как будто еще
больше похудела в эту неделю, и красные пятна
на щеках ее горели еще ярче, чем прежде.
Катерина Ивановна бросилась к окну; там,
на продавленном стуле, в углу, установлен был
большой глиняный таз с водой, приготовленный для ночного мытья детского и мужниного белья.
С левой стороны,
на самом сердце, было зловещее,
большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом.
Зосимов тотчас же согласился бросить пир и идти посмотреть
на Раскольникова, но к дамам пошел нехотя и с
большою недоверчивостью, не доверяя пьяному Разумихину.
— Довольно верное замечание, — ответил тот, — в этом смысле действительно все мы, и весьма часто, почти как помешанные, с маленькою только разницей, что «больные» несколько
больше нашего помешаны, потому тут необходимо различать черту. А гармонического человека, это правда, совсем почти нет;
на десятки, а может, и
на многие сотни тысяч по одному встречается, да и то в довольно слабых экземплярах…
«А ведь точно они боятся меня», — подумал сам про себя Раскольников, исподлобья глядя
на мать и сестру. Пульхерия Александровна действительно, чем
больше молчала, тем
больше и робела.
Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем
больше, никогда и ни с кем, нельзя ему теперь говорить. Впечатление этой мучительной мысли было так сильно, что он,
на мгновение, почти совсем забылся, встал с места и, не глядя ни
на кого, пошел вон из комнаты.
Пульхерия Александровна дрожащими руками передала письмо. Он с
большим любопытством взял его. Но, прежде чем развернуть, он вдруг как-то с удивлением посмотрел
на Дунечку.
— Ей-богу, не знаю, чего он
на меня взбесился. Я сказал ему только дорогой, что он
на Ромео похож, и… и доказал, и
больше ничего, кажется, не было.
Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую и, убив ее, положил взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага, и ни
больше ни меньше (а остальное, стало быть, так и пошло бы
на монастырь, по духовному завещанию — ха-ха!)…
Прошло минут с десять. Было еще светло, но уже вечерело. В комнате была совершенная тишина. Даже с лестницы не приносилось ни одного звука. Только жужжала и билась какая-то
большая муха, ударяясь с налета об стекло. Наконец, это стало невыносимо: Раскольников вдруг приподнялся и сел
на диване.
Я бы, может, теперь в экспедицию
на Северный полюс поехал, потому j’ai le vin mauvais, [я в пьяном виде нехорош (фр.).] и пить мне противно, а кроме вина ничего
больше не остается.
— Какое право вы имеете так говорить с ней! — горячо вступилась Пульхерия Александровна, — чем вы можете протестовать? И какие это ваши права? Ну, отдам я вам, такому, мою Дуню? Подите, оставьте нас совсем! Мы сами виноваты, что
на несправедливое дело пошли, а всех
больше я…
Он, всего
больше настаивавший
на удалении Лужина, как будто всех меньше интересовался теперь случившимся.
И так сильно было его негодование, что тотчас же прекратило дрожь; он приготовился войти с холодным и дерзким видом и дал себе слово как можно
больше молчать, вглядываться и вслушиваться и, хоть
на этот раз, по крайней мере, во что бы то ни стало победить болезненно раздраженную натуру свою.
— Что? Бумажка? Так, так… не беспокойтесь, так точно-с, — проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял бумагу и просмотрел ее. — Да, точно так-с.
Больше ничего и не надо, — подтвердил он тою же скороговоркой и положил бумагу
на стол. Потом, через минуту, уже говоря о другом, взял ее опять со стола и переложил к себе
на бюро.
Вы вот изволите теперича говорить: улики; да ведь оно, положим, улики-с, да ведь улики-то, батюшка, о двух концах, большею-то частию-с, а ведь я следователь, стало быть слабый человек, каюсь: хотелось бы следствие, так сказать, математически ясно представить, хотелось бы такую улику достать, чтобы
на дважды два — четыре походило!
Поспешив осведомиться у г-жи Липпевехзель, хлопотавшей в отсутствие Катерины Ивановны (находившейся
на кладбище) около накрывавшегося стола, он узнал, что поминки будут торжественные, что приглашены почти все жильцы, из них даже и незнакомые покойному, что приглашен даже Андрей Семенович Лебезятников, несмотря
на бывшую его ссору с Катериной Ивановной, и, наконец, он сам, Петр Петрович, не только приглашен, но даже с
большим нетерпением ожидается, так как он почти самый важный гость из всех жильцов.
Сама Амалия Ивановна приглашена была тоже с
большим почетом, несмотря
на все бывшие неприятности, а потому хозяйничала и хлопотала теперь, почти чувствуя от этого наслаждение, а сверх того была вся разодета хоть и в траур, но во все новое, в шелковое, в пух и прах, и гордилась этим.
«Для кого же после этого делались все приготовления?» Даже детей, чтобы выгадать место, посадили не за стол, и без того занявший всю комнату, а накрыли им в заднем углу
на сундуке, причем обоих маленьких усадили
на скамейку, а Полечка, как
большая, должна была за ними присматривать, кормить их и утирать им, «как благородным детям», носики.
Петр Петрович искоса посмотрел
на Раскольникова. Взгляды их встретились. Горящий взгляд Раскольникова готов был испепелить его. Между тем Катерина Ивановна, казалось, ничего
больше и не слыхала: она обнимала и целовала Соню, как безумная. Дети тоже обхватили со всех сторон Соню своими ручонками, а Полечка, — не совсем понимавшая, впрочем, в чем дело, — казалось, вся так и утопла в слезах, надрываясь от рыданий и спрятав свое распухшее от плача хорошенькое личико
на плече Сони.
Перебиваете вы всё меня, а мы… видите ли, мы здесь остановились, Родион Романыч, чтобы выбрать что петь, — такое, чтоб и Коле можно было протанцевать… потому все это у нас, можете представить, без приготовления; надо сговориться, так чтобы все совершенно прорепетировать, а потом мы отправимся
на Невский, где гораздо
больше людей высшего общества и нас тотчас заметят: Леня знает «Хуторок»…
Он вспомнил, что в этот день назначены похороны Катерины Ивановны, и обрадовался, что не присутствовал
на них. Настасья принесла ему есть; он ел и пил с
большим аппетитом, чуть не с жадностью. Голова его была свежее, и он сам спокойнее, чем в эти последние три дня. Он даже подивился, мельком, прежним приливам своего панического страха. Дверь отворилась, и вошел Разумихин.
На характер ваш я тогда рассчитывал, Родион Романыч,
больше всего
на характер-с.
Он нашел его в очень маленькой задней комнате, в одно окно, примыкавшей к
большой зале, где
на двадцати маленьких столиках, при криках отчаянного хора песенников, пили чай купцы, чиновники и множество всякого люда.
— Да неужели же мне и с вами еще тоже надо возиться, — сказал вдруг Раскольников, выходя с судорожным нетерпением прямо
на открытую, — хотя вы, может быть, и самый опасный человек, если захотите вредить, да я-то не хочу ломать себя
больше.
После долгих слез состоялся между нами такого рода изустный контракт: первое, я никогда не оставлю Марфу Петровну и всегда пребуду ее мужем; второе, без ее позволения не отлучусь никуда; третье, постоянной любовницы не заведу никогда; четвертое, за это Марфа Петровна позволяет мне приглянуть иногда
на сенных девушек, но не иначе как с ее секретного ведома; пятое, боже сохрани меня полюбить женщину из нашего сословия; шестое, если
на случай, чего боже сохрани, меня посетит какая-нибудь страсть,
большая и серьезная, то я должен открыться Марфе Петровне.
В случаях наших ссор я,
большею частию, молчал и не раздражался, и это джентельменничанье всегда почти достигало цели; оно
на нее влияло и ей даже нравилось; бывали случаи, что она мною даже гордилась.
— Вот, посмотрите сюда, в эту вторую
большую комнату. Заметьте эту дверь, она заперта
на ключ. Возле дверей стоит стул, всего один стул в обеих комнатах. Это я принес из своей квартиры, чтоб удобнее слушать. Вот там сейчас за дверью стоит стол Софьи Семеновны; там она сидела и разговаривала с Родионом Романычем. А я здесь подслушивал, сидя
на стуле, два вечера сряду, оба раза часа по два, — и, уж конечно, мог узнать что-нибудь, как вы думаете?
Дуня подняла револьвер и, мертво-бледная, с побелевшею, дрожавшею нижнею губкой, с сверкающими, как огонь,
большими черными глазами, смотрела
на него, решившись, измеряя и выжидая первого движения с его стороны. Никогда еще он не видал ее столь прекрасною. Огонь, сверкнувший из глаз ее в ту минуту, когда она поднимала револьвер, точно обжег его, и сердце его с болью сжалось. Он ступил шаг, и выстрел раздался. Пуля скользнула по его волосам и ударилась сзади в стену. Он остановился и тихо засмеялся...
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много
на себе перетащил.
Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».