Неточные совпадения
Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости; — ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия
о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям
и вида,
и звуков с Северной стороны.
Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом
и музыкой
и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками,
и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя,
о страданиях
и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте.
Пройдя церковь
и баррикаду, вы войдете в самую оживленную внутреннею жизнью часть города. С обеих сторон вывески лавок, трактиров; купцы, женщины в шляпках
и платочках, щеголеватые офицеры, — всё говорит вам
о твердости духа, самоуверенности, безопасности жителей.
Часовой опять закричит: «пушка» —
и вы услышите тот же звук
и удар, те же брызги, или закричит: «маркела!», [Мортира.]
и вы услышите равномерное, довольно приятное
и такое, с которым с трудом соединяется мысль об ужасном, посвистывание бомбы, услышите приближающееся к вам
и ускоряющееся это посвистывание, потом увидите черный шар, удар
о землю, ощутительный, звенящий разрыв бомбы.
Только теперь рассказы
о первых временах осады Севастополя, когда в нем не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его,
и всё-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, —
о временах, когда этот герой, достойный древней Греции, — Корнилов, объезжая войска, говорил: «умрем, ребята, а не отдадим Севастополя»,
и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: «умрем! ура!» — только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом.
Он действительно был перешедший из кавалерии,
и в настоящую минуту, поднимаясь к бульвару, думал
о письме, которое сейчас получил от бывшего товарища, теперь отставного, помещика Т. губернии,
и жены его, бледной голубоглазой Наташи, своей большой приятельницы.
Несмотря на те слова
и выражения, которые я нарочно отметил курсивом,
и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное
и невыгодное понятие, в отношении порядочности,
о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах,
о товарище его, который пишет рисурс
и имеет такие странные понятия
о географии,
о бледном друге на эсе (может быть, даже
и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями),
и вообще
о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил
о своем губернском бледном друге
и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке
и говорил
о чувстве, вспомнил
о добром товарище-улане, как он сердился
и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил
о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете,
и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Гальцина, делая разные замечания на французском языке; но, так как вчетвером нельзя было итти по дорожке, он принужден был итти один
и только на втором круге взял под руку подошедшего
и заговорившего
о ним известно храброго морского офицера Сервягина, желавшего тоже присоединиться к кружку аристократов.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом
и приговаривать что-то
о том, что уж на что господа,
и те какие муки принимают, а что она, бедный человек, вдовой осталась,
и рассказала в сотый раз пьяному Никите
о своем горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку
и как ее домишко на слободке весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей)
и т. д.
и т.д. — По уходе барина, Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой
и весьма скоро перестал плакать, а, напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
«А может быть, только ранят, рассуждал сам с собою штабс-капитан, уже сумерками подходя с ротой к бастиону. Но куда? как? сюда или сюда? — думал он, мысленно указывая на живот
и на грудь. — Вот ежели бы сюда — он думал
о верхней части ноги — да кругом бы обошла — всё-таки должно быть больно. Ну, а как сюда да осколком — кончено!»
Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но
и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они были между своими в натуре, особенно Калугин
и Гальцин, очень милыми, простодушными, веселыми
и добрыми ребятами. Разговор шел
о петербургских сослуживцах
и знакомых.
— Ничего не будет, уж я чувствую, — сказал барон Пест, с замиранием сердца думая
о предстоящем деле, но лихо на бок надевая фуражку
и громкими твердыми шагами выходя из комнаты, вместе с Праскухиным
и Нефердовым, которые тоже с тяжелым чувством страха торопились к своим местам. «Прощайте, господа», — «До свиданья, господа! еще нынче ночью увидимся», — прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин
и Пест, нагнувшись на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.
— Однако не пойти ли мне на эту вылазку? — сказал князь Гальцин, после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли быть там во время такой страшной канонады
и с наслаждением думая
о том, что его ни в каком случае не могут послать туда ночью.
—
И! ваши благородия! — заговорил в это время солдат с носилок, поровнявшийся с ними, — как же не отдать, когда перебил всех почитай? Кабы наша сила была, ни в жисть бы не отдали. А то чтò сделаешь? Я одного заколол, а тут меня как ударит….. О-ох, легче, братцы, ровнее, братцы, ровней иди… о-о-о! — застонал раненый.
«Ах, скверно!» подумал Калугин, испытывая какое-то неприятное чувство,
и ему тоже пришло предчувствие, т. е. мысль очень обыкновенная — мысль
о смерти. Но Калугин был не штабс-капитан Михайлов, он был самолюбив
и одарен деревянными нервами, то, что называют, храбр, одним словом. — Он не поддался первому чувству
и стал ободрять себя. Вспомнил про одного адъютанта, кажется, Наполеона, который, передав приказание, марш-марш, с окровавленной головой подскакал к Наполеону.
О, Господи!»] — закричал кто-то страшным пронзительным голосом,
и тут только Пест понял, что он заколол француза.
Он чувствовал, как мокро было у него около груди — это ощущение мокроты напоминало
о воде,
и ему хотелось бы даже выпить то, чем это было мокро.
Калугин, князь Гальцин
и какой-то полковник ходили под руки около павильона
и говорили
о вчерашнем деле.
— Si vous voulez bien garder cela comme souvenir de cette rencontre, vous m’obligerez. [Вы меня обяжете, если оставите себе эту вещь на память
о нашей встрече.]
И учтивый француз выдувает папироску
и подает офицеру сигарочницу с маленьким поклоном. Офицер дает ему свою,
и все присутствующие в группе как французы, так
и русские кажутся очень довольными
и улыбаются.
А вот в кружке французских офицеров, наш молодой кавалерийской офицер так
и рассыпается французским парикмахерским жаргоном. Речь идет
о каком-то comte Sazonoff, que j’ai beaucoup connu, m-r, [графе Сазонове, которого я хорошо знал, сударь,] — говорит французский офицер с одним эполетом: — c’est un de ces vrais comtes russes, comme nous les aimons. [Это один из настоящих русских графов, из тех, которых мы любим.]
— Oh, m-r, c’est affreux! Mais quels gaillards vos soldats, quels gaillards! C’est un plaisir que de se battre contre des gaillards comme eux. — Il faut avouer que les vôtres ne se mouchent pas du pied non plus, [ —
О! это было ужасно! Но какие молодцы ваши солдаты, какие молодцы! Это удовольствие драться с такими молодцами! — Надо признаться, что
и ваши не ногой сморкаются,] — говорит кавалерист, кланяясь
и воображая, что он удивительно умен. Но довольно.
Офицер был, сколько можно было заключить
о нем в сидячем положении, не высок ростом, но чрезвычайно широк,
и не столько от плеча до плеча, сколько от груди до спины; он был широк
и плотен, шея
и затылок были у него очень развиты
и напружены, так называемой талии — перехвата в середине туловища — у него не было, но
и живота тоже не было, напротив он был скорее худ, особенно в лице, покрытом нездоровым желтоватым загаром.
— Я-о, — отвечал солдат, открывая глаза
и снимая фуражку, таким густым
и отрывистым басом, как будто человек 20 солдат крикнули вместе.
Этот офицер так старательно объяснял причины своего замедления
и как будто оправдывался в них, что это невольно наводило на мысль, что он трусит. Это еще стало заметнее, когда он расспрашивал
о месте нахождения своего полка
и опасно ли там. Он даже побледнел,
и голос его оборвался, когда безрукий офицер, который был в том же полку, сказал ему, что в эти два дня у них одних офицеров 17 человек выбыло.
Действительно, офицер этот в настоящую минуту был жесточайшим трусом, хотя 6 месяцев тому назад он далеко не был им. С ним произошел переворот, который испытали многие
и прежде
и после него. Он жил в одной из наших губерний, в которых есть кадетские корпуса,
и имел прекрасное покойное место, но, читая в газетах
и частных письмах
о делах севастопольских героев, своих прежних товарищей, он вдруг возгорелся честолюбием
и еще более патриотизмом.
Он пожертвовал этому чувству весьма многим —
и обжитым местом,
и квартеркой с мягкой мебелью, заведенной осьмилетним старанием,
и знакомствами,
и надеждами на богатую женитьбу, — он бросил всё
и подал еще в феврале в действующую армию, мечтая
о бессмертном венке славы
и генеральских эполетах.
Когда же он очутился один, с изжогой
и запыленным лицом, на 5-й станции, на которой он встретился с курьером из Севастополя, рассказавшим ему про ужасы войны,
и прождал 12 часов лошадей, — он уже совершенно раскаивался в своем легкомыслии, с смутным ужасом думал
о предстоящем
и ехал бессознательно вперед, как на жертву.
Дело в том, что только теперь, при мысли, что, севши в тележку, он, не вылезая из нее, будет в Севастополе,
и что никакая случайность уже не может задержать его, ему ясно представилась опасность, которой он искал,
и он смутился, испугался одной мысли
о близости ее.
Володя без малейшего содрогания увидал это страшное место, про которое он так много думал; напротив, он с эстетическим наслаждением
и героическим чувством самодовольства, что вот
и он через полчаса будет там, смотрел на это действительно прелестно-оригинальное зрелище,
и смотрел с сосредоточенным вниманием до самого того времени, пока они не приехали на Северную, в обоз полка брата, где должны были узнать наверное
о месте расположения полка
и батареи.
Но прежде, чем говорить
о личности офицера
и его разговоре, необходимо попристальнее взглянуть на внутренность его балагана
и знать хоть немного его образ жизни
и занятия.
— Ничего, только скупая шельма такая, что ужас! Ведь он малым числом имеет 300 рублей в месяц! а живет как свинья, ведь ты видел. А комисионера этого я видеть не могу, я его побью когда-нибудь. Ведь эта каналья из Турции тысяч 12 вывез… —
И Козельцов стал распространяться
о лихоимстве, немножко (сказать по правде) с той особенной злобой человека, который осуждает не за то, что лихоимство — зло, а за то, что ему досадно, что есть люди, которые пользуются им.
Ветер, казавшийся слабым в поле, здесь был весьма силен
и порывист; мост качало,
и волны, с шумом ударяясь
о бревна
и разрезаясь на якорях
и канатах, заливали доски.
Налево чернела темная масса нашего корабля,
и слышались удары волн
о борта его; виднелся пароход, шумно
и быстро двигавшийся от Северной.
«Убьют, буду мучиться, страдать,
и никто не заплачет!»
И всё это вместо исполненной энергии
и сочувствия героической жизни,
о которой он мечтал так славно.
Но вдруг мысль
о Боге всемогущем, добром, который всё может сделать
и услышит всякую молитву, ясно пришла ему в голову.
Господи Великий! только Ты один слышал
и знаешь те простые, но жаркие
и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния
и страдания, которые восходили к Тебе из этого страшного места смерти, от генерала, за секунду перед этим думавшего
о завтраке
и Георгии на шею, но с страхом чующего близость Твою, до измученного, голодного, вшивого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи
и просящего Тебя скорее дать ему Там бессознательно предчувствуемую им награду за все незаслуженные страдания!
— Старший офицер в батарее, капитан, невысокий рыжеватый мужчина, с хохолком
и гладенькими височками, воспитанный по старым преданиям артиллерии, дамский кавалер
и будто бы ученый, расспрашивал Володю
о знаниях его в артиллерии, новых изобретениях, ласково подтрунивал над его молодостью
и хорошеньким личиком
и вообще обращался с ним, как отец с сыном, что очень приятно было Володе.
Подпоручик Дяденко, молодой офицер, говоривший на
о и хохлацким выговором, в оборванной шинели
и с взъерошенными волосами, хотя
и говорил весьма громко
и беспрестанно ловил случаи
о чем-нибудь желчно поспорить
и имел резкие движения, всё-таки нравился Володе, который под этою грубой внешностью не мог не видеть в нем очень хорошего
и чрезвычайно доброго человека.
Он всё расспрашивал его, что делает государь
и военный министр,
и рассказывал ему с ненатуральным восторгом подвиги храбрости, свершенные в Севастополе, жалел
о том, как мало встречаешь патриотизма,
и какие делаются неблагоразумные распоряжения
и т. д., вообще выказывал много знания, ума
и благородных чувств; но почему-то всё это казалось Володе заученным
и неестественным.
Сначала речь шла
о Инкерманском сражении, в котором участвовала батарея,
и из которого каждый рассказывал свои впечатления
и соображения
о причинах неудачи
и умолкал, когда начинал говорить сам батарейный командир; потом разговор естественно перешел к недостаточности калибра легких орудий, к новым облегченным пушкам, причем Володя успел показать свои знания в артиллерии.
Капитан посоветовал Володе прочесть сначала по «Руководству» [Руководство для артиллерийских офицеров, изданное Безаком.]
о стрельбе из мортир
и выписать тотчас же оттуда таблицу углов возвышения.
Вланг первый, как только увидал в аршин низенькую дверь блиндажа, опрометью, прежде всех, вбежал в нее
и, чуть не разбившись
о каменный пол, забился в угол, из которого уже не выходил больше.
Около порога сидели два старых
и один молодой курчавый солдат из жидов [См. ниже в Словаре трудных для понимания слов.] по наружности. Солдат этот, подняв одну из валявшихся пуль
и черепком расплюснув ее
о камень, ножом вырезал из нее крест на манер георгиевского; другие, разговаривая, смотрели на его работу. Крест, действительно, выходил очень красив.
В это время визгливая, зацепившаяся пулька пролетела над самыми головами
и ударилась
о камень.
Доктор закрыл рану рубашкой, отер пальцы
о полы пальто
и молча, не глядя на раненого, отошел к другому.
Вланг, не евший целый день, достал кусок хлеба из кармана
и начал жевать, но вдруг, вспомнив
о Володе, заплакал так громко, что солдаты, бывшие подле него, услыхали.
Это чувство было
и у смертельно раненого солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной
и просящего Бога
о смерти,
и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу,
и у генерала, твердо распоряжающегося переправой
и удерживающего торопливость солдат,
и у матроса, попавшего в движущийся батальон, до лишения дыхания сдавленного колеблющеюся толпой,
и у раненого офицера, которого на носилках несли четыре солдата
и, остановленные спершимся народом, положили наземь у Николаевской батареи,
и у артиллериста, 16 лет служившего при своем орудии
и, по непонятному для него приказанию начальства, сталкивающего орудие с помощью товарищей с крутого берега в бухту,
и у флотских, только-что выбивших закладки в кораблях
и, бойко гребя, на баркасах отплывающих от них.