Неточные совпадения
— Нет,
еще слышит, да уж очень плох, — прибавляет она шопотом. — Я его нынче чаем поила —
что ж, хоть и чужой, всё надо жалость иметь — так уж не пил почти.
Но зато, когда снаряд пролетел, не задев вас, вы оживаете, и какое-то отрадное, невыразимо приятное чувство, но только на мгновение, овладевает вами, так
что вы находите какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре жизнью и смертью; вам хочется, чтобы
еще и
еще и поближе упало около вас ядро или бомба.
В первые минуты на забрызганном грязью лице его виден один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете,
что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «простите, братцы!»,
еще хочет сказать что-то, и видно,
что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только
еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию.
То, чтó они делают, делают они так просто, так мало-напряженно и усиленно,
что, вы убеждены, они
еще могут сделать во сто раз больше… они всё могут сделать.
Потом очень легко я в этом же году могу получить майора по линии, потому
что много перебито, да и
еще, верно, много перебьют нашего брата в эту кампанию.
—
Чего спать? — проворчал Никита: — день деньской бегаешь как собака: умаешься небось, — а тут не засни
еще.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том,
что уж на
что господа, и те какие муки принимают, а
что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили
еще в первую бандировку и как ее домишко на слободке весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей) и т. д. и т.д. — По уходе барина, Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а, напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
— Полно, братец! и не думай, да и я тебя не пущу, — отвечал Калугин, очень хорошо зная однако,
что Гальцин ни за
что не пойдет туда. —
Еще успеешь, братец!
— Звездочки-то, звездочки так и катятся! — глядя на небо, прервала девочка молчание, последовавшее за словами Никиты, — вон, вон
еще скатилась! к
чему это так? а маынька?
Князю Гальцину вдруг ужасно стыдно стало за поручика Непшитшетского и
еще больше за себя. Он почувствовал,
что краснеет — чтó редко с ним случалось — отвернулся от поручика и, уже больше не расспрашивая раненых и не наблюдая за ними, пошел на перевязочный пункт.
Калугина
еще возбуждали тщеславие — желание блеснуть, надежда на награды, на репутацию и прелесть риска; капитан же уж прошел через всё это — сначала тщеславился, храбрился, рисковал, надеялся на награды и репутацию и даже приобрел их, но теперь уже все эти побудительные средства потеряли для него силу, и он смотрел на дело иначе: исполнял в точности свою обязанность, но, хорошо понимая, как мало ему оставалось случайностей жизни, после 6-ти месячного пребывания на бастьоне, уже не рисковал этими случайностями без строгой необходимости, так
что молодой лейтенант, с неделю тому назад поступивший на батарею и показывавший теперь ее Калугину, с которым они бесполезно друг перед другом высовывались в амбразуры и вылезали на банкеты, казался в десять раз храбрее капитана.
И зачем я пошел в военную службу, — вместе с тем думал он — и
еще перешел в пехоту, чтобы участвовать в кампании; не лучше ли было мне оставаться в уланском полку в городе Т., проводить время с моим другом Наташей….. а теперь вот
что!» И он начал считать: раз, два, три, четыре, загадывая,
что ежели разорвет в чет, то он будет жив, — в нечет, то будет убит.
Кто-то взял его за плечи. Он попробовал открыть глаза и увидал над головой темно-синее небо, группы звезд и две бомбы, которые летели над ним, догоняя одна другую, увидал Игнатьева, солдат с носилками и ружьями, вал траншеи и вдруг поверил,
что он
еще не на том свете.
— Non pas encore, [Нет
еще,] — отвечал Михайлов, которому хотелось показать,
что он знает и поговорить по-французски.
— Неужели продолжается
еще перемирие? — сказал Гальцин, учтиво обращаясь к нему по-русски и тем говоря — как это показалось штабс-капитану —
что вам, должно быть, тяжело будет говорить по-французски, так не лучше ли уж просто?.. И с этим адъютанты отошли от него.
Барон Пест тоже пришел на бульвар. Он рассказывал,
что был на перемирьи и говорил с французскими офицерами, как-будто бы один французский офицер сказал ему: «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi heure, les embuscades auraient été reprises», [Если бы
еще полчаса было темно, ложементы были бы вторично взяты,] и как он отвечал ему: «Monsieur! Je ne dit pas non, pour ne pas vous donner un dementi», [Я не говорю нет, только чтобы вам не противоречить,] и как это хорошо он сказал и т. д.
— Как же! очень буду слушать,
что Москва [Во многих армейских полках офицеры полупрезрительно, полуласкательно называют солдата Москва или
еще присяга.] болтает! — пробормотал поручик, ощущая какую-то тяжесть апатии на сердце и туманность мыслей, оставленных в нем видом транспорта раненых и словами солдата, значение которых невольно усиливалось и подтверждалось звуками бомбардированья.
—
Что ж, — совершенно спокойно сказал старший офицер младшему, хотя за секунду перед этим он казался разъяренным, — уж 3 месяца едем, подождем
еще. Не беда — успеем.
— Вот этого-то мы и боимся. Можете себе представить,
что мы, как купили лошадь и обзавелись всем нужным — кофейник спиртовой и
еще разные мелочи необходимые, — у нас денег совсем не осталось, — сказал он тихим голосом и оглядываясь на своего товарища, — так
что ежели ехать назад, мы уж и не знаем, как быть.
Этот офицер так старательно объяснял причины своего замедления и как будто оправдывался в них,
что это невольно наводило на мысль,
что он трусит. Это
еще стало заметнее, когда он расспрашивал о месте нахождения своего полка и опасно ли там. Он даже побледнел, и голос его оборвался, когда безрукий офицер, который был в том же полку, сказал ему,
что в эти два дня у них одних офицеров 17 человек выбыло.
— Право, я тебе без шуток говорю, всё мне так гадко стало,
что я желал поскорей в Севастополь. Да впрочем, ведь ежели здесь счастливо пойдет, так можно
еще скорее выиграть,
чем в гвардии: там в 10 лет в полковники, а здесь Тотлебен так в 2 года из подполковников в генералы. Ну а убьют, — так
что же делать!
— А главное, знаешь ли
что, брат, — сказал меньшой, улыбаясь и краснея, как будто сбирался сказать что-нибудь очень стыдное: — всё это пустяки; главное, я затем просил,
что всё-таки как-то совестно жить в Петербурге, когда тут умирают за отечество. Да и с тобой мне хотелось быть, — прибавил он
еще застенчивее.
Сказав,
что это были все его деньги, Козельцов говорил не совсем правду: у него было
еще 4 золотых, зашитых на всякий случай в обшлаге, но которые он дал себе слово ни за
что не трогать.
Оказалось,
что Козельцов 2-й с преферансом и сахаром был должен только 8 рублей офицеру из П. Старший брат дал их ему, заметив только,
что этак нельзя, когда денег нет,
еще в преферанс играть.
—
Чем же тут плохо вам? — сказал старший Козельцов, обращаясь к нему: —
еще вам бы не жизнь здесь!
—
Что ж, прибавить можно, ваше высокоблагородие! Теперь всё подешевле овес стал, — отвечал фельдфебель, шевеля пальцы на руках, которые он держал по швам, но которые очевидно любили жестом помогать разговору. — А
еще фуражир наш Франщук вчера мне из обоза записку прислал, ваше высокоблагородие,
что осей непременно нам нужно будет там купить — говорят, дешевы, — так как изволите приказать?
— Прапорщика-с? — сказал фельдфебель,
еще больше смущая Володю беглым, брошенным на него взглядом, выражавшим как будто вопрос: «ну
что это за прапорщик, и стоит ли его помещать куда-нибудь?» — Да вот-с внизу, ваше высокоблагородие, у штабс-капитана могут поместиться их благородие, — продолжал он, подумав немного: — теперь штабс-капитан на баксионе, так ихняя койка пустая остается.
— Я уж приказал себе чайку поставить, — отвечал он, — а водочки покаместа хватить можно для услаждения души. Очень приятно познакомиться; прошу нас любить и жаловать, — сказал он Володе, который, встав, поклонился ему: — штабс-капитан Краут. Мне на бастионе фейерверкер сказывал,
что вы прибыли
еще вчера.
—
Что, Дмитрий Гаврилыч, — сказал он, потрясая капитана за коленки, — как поживаете, батюшка.
Что ваше представленье молчит
еще?
Володя тотчас же принялся за дело, и к удивлению и радости своей, заметил,
что хотя чувство страха опасности и
еще более того,
что он будет трусом, беспокоили его
еще немного, но далеко не в той степени, в какой это было накануне.
Один рассказывал, как скоро должно кончиться осадное положение [в] Севастополе,
что ему верный флотский человек рассказывал, как Кистентин, царев брат, с мериканским флотом идет нам на выручку,
еще как скоро уговор будет, чтобы не палить две недели и отдых дать, а коли кто выпалит, то за каждый выстрел 75 копеек штрафу платить будут.
— А
что, как
еще постоим здесь сколько-нибудь, — говорил один из них, — так по замиреньи всем в отставку срок выйдет.
— Да
что обидно-то? Разве он тут разгуляется? Как же! Гляди, наши опять отберут. Уж сколько б нашего брата ни пропало, а, как Бог свят, велит амператор — и отберут. Разве наши так оставят ему? Как же! Hа вот тебе голые стены; а шанцы-то все повзорвали… Небось, свой значок на кургане поставил, а в город не суется. Погоди,
еще расчет будет с тобой настоящий — дай срок, — заключил он, обращаясь к французам.
Враги видели,
что что-то непонятное творилось в грозном Севастополе. Взрывы эти и мертвое молчание на бастионах заставляли их содрогаться; но они не смели верить
еще под влиянием сильного, спокойного отпора дня, чтоб исчез их непоколебимый враг, и, молча, не шевелясь, с трепетом, ожидали конца мрачной ночи.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где?
что там такое?» — // «Ну,
что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Хотя мы знаем,
что Евгений // Издавна чтенье разлюбил, // Однако ж несколько творений // Он из опалы исключил: // Певца Гяура и Жуана // Да с ним
еще два-три романа, // В которых отразился век // И современный человек // Изображен довольно верно // С его безнравственной душой, // Себялюбивой и сухой, // Мечтанью преданной безмерно, // С его озлобленным умом, // Кипящим в действии пустом.
Еще бокалов жажда просит // Залить горячий жир котлет, // Но звон брегета им доносит, //
Что новый начался балет. // Театра злой законодатель, // Непостоянный обожатель // Очаровательных актрис, // Почетный гражданин кулис, // Онегин полетел к театру, // Где каждый, вольностью дыша, // Готов охлопать entrechat, // Обшикать Федру, Клеопатру, // Моину вызвать (для того, // Чтоб только слышали его).
Бывало, он
еще в постеле: // К нему записочки несут. //
Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Всего,
что знал
еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в
чем он истинный был гений, //
Что знал он тверже всех наук, //
Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, //
Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За
что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.