Неточные совпадения
Но вглядитесь ближе в лица этих
людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем
другое.
Офицер этот расскажет вам, — но только, ежели вы его расспросите, — про бомбардирование 5-го числа, расскажет, как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось 8
человек, и как всё-таки на
другое утро 6-го он палил [Моряки все говорят палить, а не стрелять.] из всех орудий; расскажет вам, как 5-го попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать
человек; покажет вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь, как в 30-40 саженях.
Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь
другое чувство, более властное, которое сделало из них
людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все
люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи.
Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять
люди эти ужасные условия: должна быть
другая, высокая побудительная причина.
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном
друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном
друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих
людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного
друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Отчего в наш век есть только три рода
людей: одних — принимающих начало тщеславия, как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему;
других — принимающих его, как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием?
Солдаты шли скоро и молча и невольно перегоняя
друг друга; только слышны были зa беспрестанными раскатами выстрелов мерный звук их шагов по сухой дороге, звук столкнувшихся штыков или вздох и молитва какого-нибудь робкого солдатика: — «Господи, Господи! что это такое!» Иногда поражал стон раненого и крик: «носилки!» (В роте, которой командовал Михайлов, от одного артиллерийского огня выбыло в ночь 26
человек.)
Тут он вспомнил про 12 р., которые был должен Михайлову, вспомнил еще про один долг в Петербурге, который давно надо было заплатить; цыганский мотив, который он пел вечером, пришел ему в голову; женщина, которую он любил, явилась ему в воображении, в чепце с лиловыми лентами;
человек, которым он был оскорблен 5 лет тому назад, и которому не отплатил за оскорбленье, вспомнился ему, хотя вместе, нераздельно с этими и тысячами
других воспоминаний, чувство настоящего — ожидания смерти и ужаса — ни на мгновение не покидало его.
Сотни свежих окровавленных тел
людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни
людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине,
другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
Тысячи
людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются
друг другу.
У него было одно из тех самолюбий, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских и особенно военных кружках, что он не понимал
другого выбора, как первенствовать или уничтожаться, и что самолюбие было двигателем даже его внутренних побуждений: он сам с собой любил первенствовать над
людьми, с которыми себя сравнивал.
Направо от двери, около кривого сального стола, на котором стояло два самовара с позеленелой кое-где медью, и разложен был сахар в разных бумагах, сидела главная группа: молодой безусый офицер в новом стеганом архалуке, наверное сделанном из женского капота, доливал чайник;
человека 4 таких же молоденьких офицеров находились в разных углах комнаты: один из них, подложив под голову какую-то шубу, спал на диване;
другой, стоя у стола, резал жареную баранину безрукому офицеру, сидевшему у стола.
Человека 4 денщиков — одни дремали,
другие возились с чемоданами и узлами около двери.
Поближе к огню и кровати офицера расположились
люди позначительнее — два фейерверкера: один — седой, старый, со всеми медалями и крестами, исключая георгиевского;
другой — молодой из кантонистов, куривший верченые папироски.
Неточные совпадения
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и
других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный
человек.
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя
людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его,
друзья его // (Что, может быть, одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но от
друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне
друзья,
друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Но Ленский, не имев, конечно, // Охоты узы брака несть, // С Онегиным желал сердечно // Знакомство покороче свесть. // Они сошлись. Волна и камень, // Стихи и проза, лед и пламень // Не столь различны меж собой. // Сперва взаимной разнотой // Они
друг другу были скучны; // Потом понравились; потом // Съезжались каждый день верхом // И скоро стали неразлучны. // Так
люди (первый каюсь я) // От делать нечего
друзья.
«Мой секундант? — сказал Евгений, — // Вот он: мой
друг, monsieur Guillot. // Я не предвижу возражений // На представление мое; // Хоть
человек он неизвестный, // Но уж, конечно, малый честный». // Зарецкий губу закусил. // Онегин Ленского спросил: // «Что ж, начинать?» — «Начнем, пожалуй», — // Сказал Владимир. И пошли // За мельницу. Пока вдали // Зарецкий наш и честный малый // Вступили в важный договор, // Враги стоят, потупя взор.
Вперед, вперед, моя исторья! // Лицо нас новое зовет. // В пяти верстах от Красногорья, // Деревни Ленского, живет // И здравствует еще доныне // В философической пустыне // Зарецкий, некогда буян, // Картежной шайки атаман, // Глава повес, трибун трактирный, // Теперь же добрый и простой // Отец семейства холостой, // Надежный
друг, помещик мирный // И даже честный
человек: // Так исправляется наш век!