Неточные совпадения
«И
чего переливают из пустого
в порожнее? — думает лакей, с осунувшимся лицом, сидя
в передней.
— Да, виноват, — отвечает маленький и дурной, и кажется,
что еще больше доброты и усталости выражается
в его взгляде.
Разве я виноват
в том,
что не мог?
— Не любил! Да, правда, не любил. Да есть же во мне желание любить, сильнее которого нельзя иметь желанья! Да опять, и есть ли такая любовь? Всё остается что-то недоконченное. Ну, да чтò говорить! Напутал, напутал я себе
в жизни. Но теперь всё кончено, ты прав. И я чувствую,
что начинается новая жизнь.
И отъезжающий стал говорить об одном себе, не замечая того,
что другим не было это так интересно, как ему. Человек никогда не бывает таким эгоистом, как
в минуту душевного восторга. Ему кажется,
что нет на свете
в эту минуту ничего прекраснее и интереснее его самого.
Отъезжающий сел
в сани, закутался
в шубу и сказал: «Ну
что ж! Поедем», и даже подвинулся
в санях, чтобы дать место тому, который сказал,
что ему завидует; голос его дрожал.
— Славный малый этот Оленин, — сказал один из провожавших. — Но
что за охота ехать на Кавказ и юнкером? Я бы полтинника не взял. Ты будешь завтра обедать
в клубе?
Отъезжавшему казалось тепло, жарко от шубы. Он сел на дно саней, распахнулся, и ямская взъерошенная тройка потащилась из темной улицы
в улицу мимо каких-то невиданных им домов. Оленину казалось,
что только отъезжающие ездят по этим улицам. Кругом было темно, безмолвно, уныло, а
в душе было так полно воспоминаний, любви, сожалений и приятных давивших слез…
Но не любовь к друзьям так размягчила и подняла его душу,
что он не удерживал бессмысленных слов, которые говорились сами собой, и не любовь к женщине (он никогда еще не любил) привела его
в это состояние.
Любовь к самому себе, горячая, полная надежд, молодая любовь ко всему, чтò только было хорошего
в его душе (а ему казалось теперь,
что только одно хорошее было
в нем), заставляла его плакать и бормотать несвязные слова.
Он любил до сих пор только себя одного и не мог не любить, потому
что ждал от себя одного хорошего и не успел еще разочароваться
в самом себе.
Уезжая из Москвы, он находился
в том счастливом, молодом настроении духа, когда, сознав прежние ошибки, юноша вдруг скажет себе,
что всё это было не то, —
что всё прежнее было случайно и незначительно,
что он прежде не хотел жить хорошенько, но
что теперь, с выездом его из Москвы, начинается новая жизнь,
в которой уже не будет больше тех ошибок, не будет раскаяния, а наверное будет одно счастие.
Выехав за город и оглядев снежные поля, он порадовался тому,
что он один среди этих полей, завернулся
в шубу, опустился на дно саней, успокоился и задремал. Прощанье с приятелями растрогало его, и ему стала вспоминаться вся последняя зима, проведенная им
в Москве, и образы этого прошедшего, перебиваемые неясными мыслями и упреками, стали непрошенно возникать
в его воображении.
«Каким образом он мог любить ее, несмотря на то,
что она меня любила?» думал он, и нехорошие подозрения пришли ему
в голову.
И вот ему вспоминается его хозяйственная деятельность
в деревне, и опять не на
чем с радостию остановиться
в этих воспоминаниях.
Утро застало Оленина на третьей станции. Он напился чаю, переложил с Ванюшей сам узлы и чемоданы и уселся между ними благоразумно, прямо и аккуратно, зная, где
что у него находится, — где деньги и сколько их, где вид и подорожная и шоссейная расписка, — и все это ему показалось так практично устроено,
что стало весело, и дальняя дорога представилась
в виде продолжительной прогулки.
К вечеру, напившись чаю, он рассчитывал,
что до Ставрополя оставалось 7/11 всей дороги, долгов оставалось всего на семь месяцев экономии и на 1/8 всего состояния, — и, успокоившись, он укутался, спустился
в сани и снова задремал.
В гостиной она может иметь больше природного достоинства,
чем дама самого высшего общества.
Еще
в Земле Войска Донского переменили сани на телегу; а за Ставрополем уже стало так тепло,
что Оленин ехал без шубы.
Он подумал,
что горы и облака имеют совершенно одинаковый вид и
что особенная красота снеговых гор, о которых ему толковали, есть такая же выдумка, как музыка Баха и любовь к женщине,
в которые он не верил, — и он перестал дожидаться гор.
Предание, еще до сих пор свежее между казаками, говорит,
что царь Иван Грозный приезжал на Терек, вызывал с Гребня к своему лицу стариков, дарил им землю по сю сторону реки, увещевал жить
в дружбе и обещал не принуждать их ни к подданству, ни к перемене веры.
Вследствие такого взгляда женщина, усиленно развиваясь и физически и нравственно, хотя и покоряясь наружно, получает, как вообще на Востоке, без сравнения большее
чем на Западе влияние и вес
в домашнем быту.
В ней, более
чем в других, сохранились нравы старых гребенцов, и женщины этой станицы исстари славились своею красотой по всему Кавказу.
—
Что твой-то, мать,
в школе? — спрашивает пришедшая.
— А мой Лукаша на кордоне, а домой не пускают, — говорит пришедшая, несмотря на то,
что хорунжиха давно это знает. Ей нужно поговорить про своего Лукашу, которого она только собрала
в казаки и которого она хочет женить на Марьяне, хорунжевой дочери.
Несмотря на то,
что казаки каждый час ожидали переправы и нападения абреков с татарской стороны, особенно
в мае месяце, когда лес по Тереку так густ,
что пешему трудно пролезть чрез него, а река так мелка,
что кое-где можно переезжать ее
в брод, и несмотря на то,
что дня два тому назад прибегал от полкового командира казак [Прибегал значит на казачьем наречьи приезжал верхом.] с цыдулкой, [Цыдулой называется циркуляр, рассылаемый по постам.]
в которой значилось,
что, по полученным чрез лазутчиков сведениям, партия
в восемь человек намерена переправиться через Терек, и потому предписывается наблюдать особую осторожность, — на кордоне не соблюдалось особенной осторожности.
Несмотря на то,
что он недавно был собран
в строевые, по широкому выражению его лица и спокойной уверенности позы видно было,
что он уже успел принять свойственную казакам и вообще людям, постоянно носящим оружие, воинственную и несколько гордую осанку,
что он казак и знает себе цену не ниже настоящей.
— Баб-то, баб-то
в ауле
что высыпало! — сказал он резким голосом, лениво раскрывая яркие белые зубы и не обращаясь ни к кому
в особенности.
Дядя Ерошка был огромного роста казак, с седою как лунь широкою бородой и такими широкими плечами и грудью,
что в лесу, где не с кем было сравнить его, он казался невысоким: так соразмерны были все его сильные члены.
— Гей, Лям! — крикнул он на собаку таким заливистым басом,
что далеко
в лесу отозвалось эхо, и, перекинув на плечо огромное пистонное ружье, называемое у казаков флинтой, приподнял шапку.
Несмотря на высокий рост и большие руки, видно было,
что всякая работа, крупная и мелкая, спорилась
в руках Лукашки.
—
Вò нашел о
чем толковать! — сказал Лукашка, видимо думая о другом: — дряни-то! Добро бы из станицы на ночь выгонял, обидно бы было. Там погуляешь, а тут
что?
Что на кордоне,
что в секрете, всё одно. Эка ты!..
Ергушов был тот самый казак, который пьяный спал у избы. Он только
что, протирая глаза, ввалился
в сени.
— Слышал, как затрещал зверь, я сейчас узнал,
что зверь. Так и думаю: Лукашка зверя спугнул, — сказал Ергушов завертываясь
в бурку. — Я теперь засну, — прибавил он: ты разбуди после петухов; потому, порядок надо. Я засну, поспим; а там ты заснешь, я посижу… Так-то.
Однако сердце застучало у него
в груди так сильно,
что он остановился и прислушался.
Лукашка сидел один, смотрел на отмель и прислушивался, не слыхать ли казаков; но до кордона было далеко, а его мучило нетерпенье; он так и думал,
что вот уйдут те абреки, которые шли с убитым. Как на кабана, который ушел вечером, досадно было ему на абреков, которые уйдут теперь. Он поглядывал то вокруг себя, то на тот берег, ожидая вот-вот увидать еще человека, и, приладив подсошки, готов был стрелять. О том, чтобы его убили, ему и
в голову не приходило.
— С карчой на спине плыл. Я его высмотрел, да как… Глянь-ко сюда! Во!
В портках синих, ружье никак… Видишь,
что ль? — говорил Лука.
—
Чего не видать! — с сердцем сказал старик, и чтò-то серьезное и строгое выразилось
в лице старика. — Джигита убил, — сказал он как будто с сожалением.
— Так и поймал! — сказал старик. — Далече, брат, теперь… — И он опять печально покачал головою.
В это время пешие и конные казаки с громким говором и треском сучьев послышались по берегу. — Ведут каюк,
что ли? — крикнул Лука. — Молодец, Лука! тащи на берег! — кричал один из казаков.
К любимому солдатскому месту, к каше, собирается большая группа, и с трубочками
в зубах солдатики, поглядывая то на дым, незаметно подымающийся
в жаркое небо и сгущающийся
в вышине, как белое облако, то на огонь костра, как расплавленное стекло дрожащий
в чистом воздухе, острят и потешаются над казаками и казачками за то,
что они живут совсем не так, как русские.
—
Что это будет такое, Дмитрий Андреевич? — говорил запыхавшийся Ванюша Оленину, который верхом,
в черкеске, на купленном
в Грозной кабардинце весело после пятичасового перехода въезжал на двор отведенной квартиры.
—
Чего пришел? Каку надо болячку? Скобленое твое рыло! Вот дай срок, хозяин придет, он тебе покажет место. Не нужно мне твоих денег поганых. Легко ли, не видали! Табачищем дом загадит, да деньгами платить хочет. Эку болячку не видали! Расстрели тебе
в животы сердце!.. — пронзительно кричала она, перебивая Оленина.
В вечеру хозяин вернулся с рыбной ловли и, узнав,
что ему будут платить за квартиру, усмирил свою бабу и удовлетворил требованиям Ванюши.
Вспоминал,
что в опасности он вел себя хорошо,
что он не хуже других, и принят
в товарищество храбрых кавказцев.
— Мой грех, ребята! мой грех! — приговаривал он, бойко размахивая руками и поглядывая
в окна хат по обе стороны улицы. — Сучку пропил, мой грех! — повторил он, видимо сердясь, но притворяясь,
что ему всё равно.
—
В лесу три курочки замордовал, — отвечал старик, поворачивая к окну свою широкую спину, на которой заткнутые головками за поясом, пятная кровью черкеску, висели три фазанки. — Али ты не видывал? — спросил он. — Коли хочешь, возьми себе парочку. На! — И он подал
в окно двух фазанов. — А
что, ты охотник? — спросил он.
Ванюша, между тем, успевший уладить свое хозяйство и даже обрившийся у ротного цирюльника и выпустивший панталоны из сапог
в знак того,
что рота стоит на просторных квартирах, находился
в самом хорошем расположении духа. Он внимательно, но недоброжелательно посмотрел на Ерошку, как на дикого невиданного зверя, покачал головой на запачканный им пол и, взяв из-под лавки две пустые бутылки, отправился к хозяевам.
— Ни-ни! — проговорил старик. — Эту сватают за Лукашку. Лука — казак молодец, джигит, намеднись абрека убил. Я тебе лучше найду. Такую добуду,
что вся
в шелку да
в серебре ходить будет. Уже сказал, — сделаю; красавицу достану.
Он думал,
что это не по-русски и
что у них
в дворне то-то смеху было бы, кабы такую девку увидали.
— Эко Урвану счастье! — сказал кто-то. — Прямо,
что Урван! Да
что! малый хорош. Куда ловок! Справедливый малый. Такой же отец был, батяка Кирьяк;
в отца весь. Как его убили, вся станица по нем выла… Вон они идут никак, — продолжала говорившая, указывая на казаков, подвигавшихся к ним по улице — Ергушов-то поспел с ними! Вишь, пьяница!