Александра Ивановна. От этого-то я и говорю, что этого нельзя так оставить. Ведь если это пойдет все так же, tout y passera [он все промотает (франц.)]. Я думаю, что ты обязана, как мать, prendre tes mesures [принять свои меры (франц.)].
Александра Ивановна. Да, но aide-toi, et dieu t'aidera [помогай себе сам, и бог тебе поможет (франц.)]. Надо ему дать почувствовать, что он не один и что так нельзя жить.
Лизанька. Нет, Степа, он не так сказал, я ведь была тут. Он сказал, что если нельзя не служить, то надо идти по набору, а что идти вольноопределяющимся значит самому избирать эту службу.
Николай Иванович. Каким путем я приобрел эти сбережения? И караулил лес я не сам… Ну, да этого нельзя доказать, если человек не чувствует стыда за то, что он прибьет другого.
Николай Иванович. Точно так же, если не чувствует стыда, что он, не трудясь, пользуется чужим трудом, то доказывать этого нельзя, и вся та политическая экономия, которую ты учил в университете, только затем и нужна, чтобы оправдать то положение, в котором мы себя находим.
Священник (в волнении). Как сказать: ну, историческая сторона разработана достаточно, но убедительности, достоверности, что ли, полной нет, потому что материалов, что ли, слишком недостаточно. Ни божественность, ни небожественность, что ли, Христа нельзя доказать исторически; есть одно доказательство непререкаемое…
Николай Иванович. Верить — надо верить, без веры нельзя, но не верить в то, что мне скажут другие, а в то, к вере во что вы приведены сами ходом своей мысли, своим разумом… Вера в бога, в истинную вечную жизнь.
Учим теперь, в конце девятнадцатого столетия, тому, что бог сотворил мир в шесть дней, потом сделал потоп, посадил туда всех зверей, и все глупости, гадости Ветхого завета, и потом тому, что Христос велел всех крестить водой, или верить в нелепость и мерзость искупления, без чего нельзя спастись, и потом улетел на небо и сел там, на небе, которого нет, одесную отца.
Николай Иванович. Маша, голубушка! Ведь все дело не в том. Когда ты начала говорить, я тоже начал и хотел поговорить с тобой совсем по душе. Ведь нельзя же так. Мы живем вместе и не понимаем друг друга. Иногда как будто нарочно не понимаем друг друга.
Николай Иванович. Ну вот и пойми. Хоть не время теперь. Да бог знает, когда будет время. Ты пойми не столько меня, но себя, свою жизнь пойми. Ведь нельзя жить так, не зная, зачем мы живем.
Марья Ивановна. Я сказала, что не могу, что одна я пошла бы повсюду за ним, но с детьми… Ведь подумайте только, я Николеньку кормлю. Я говорю: нельзя так ломать все. Ведь разве я на это шла. Я уже слаба и стара. Ведь девять детей родить, кормить…
Николай Иванович. Теперь нельзя. Одно можно: не иметь леса. И я не буду иметь его. Но что же делать? Пойду к нему посмотреть, нельзя ли помочь тому, что мы же сделали. (Идет на террасу и встречается с Борисом и Любой.)
Баба. Знаю, что грех, да сердца своего не уйму. Ведь я тяжела, а работаю за двоих. Люди убрались, а у нас два осьминника не кошены. Надо бы довязать, а нельзя, домой надо, этих ребят поглядеть.
Николай Иванович. Полезным тут ничем нельзя быть другим. Зло слишком застарело. Полезным можно быть только себе, чтобы видеть то, на чем мы строим свое счастье. Вот семья: пять детей, жена брюхатая и больной муж, и есть нечего, кроме картофеля, и сейчас решается вопрос, быть ли сытым будущий год, или нет. И помочь нельзя. Чем помочь? Я найму ей работника. А кто работник? Такой же бросающий свое хозяйство от пьянства, нужды.
Генерал (садится). Нет-с, полковник. Это не то. С такими молодцами не так надо обходиться. Тут надо решительные меры, чтобы отсечь больной член. Одна паршивая овца все стадо портит. Тут нельзя миндальничать; что он князь и мать у него и невеста, это все до нас не касается. Перед нами солдат. И мы должны исполнить высочайшую волю.
Николай Иванович. Не радоваться, это нельзя, и я не радуюсь, я страдаю за него и с какой бы радостью заместил его, но я страдаю и знаю, что это хорошо.
Марья Ивановна. Что же тут ужасного, что я во всю зиму один раз… и именно потому, что боялась, что тебе это будет неприятно, сделала вечер. И то какой, — спроси Маню и Варвару Васильевну, все мне говорили, что без этого нельзя, что это необходимо. И это преступленье, и за это я должна нести позор. Да и не позор только. Самое главное то, что ты теперь не любишь меня. Ты любишь весь мир и пьяного Александра Петровича, а я все-таки люблю тебя; не могу жить беа тебя. За что? За что? (Плачет.)
Никак его более удержать не могли. По суше его пустить нельзя, потому что он на все языки не умел, а по воде плыть нехорошо, потому что время было осеннее, бурное, но он пристал: отпустите.
Далее он говорил совершенную бессмыслицу, так что ничего нельзя было понять; можно было только видеть, что беспорядочные слова и мысли ворочались около одной и той же шинели.
Ведь этому нельзя быть?» — «Нельзя, нельзя, милая Лиза!» — «Как я счастлива, и как обрадуется матушка, когда узнает, что ты меня любишь!» — «Ах нет, Лиза!
Никто, собственно, не говорил, что нельзя самому понять, что хорошо, что дурно, но у Ивана Васильевича была такая манера отвечать на свои собственные, возникающие вследствие разговора мысли и по случаю этих мыслей рассказывать эпизоды из своей жизни.
Люди, которые не любят природы, — и не любят жизни, потому что нельзя любить жизнь, оставаясь равнодушным к солнцу, синему небу, всей божественной красоте мирозданья.
Человек живет на земле не зря и не напрасно. И если от его дела все вокруг становится лучше, то это для него и есть самая большая удача. Вот почему счастье никогда нельзя испытать в одиночку.