Неточные совпадения
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную
головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обыкновению, с немецким приветствием, подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула
головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, в то время как он целовал ее руку.
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за большим столом и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную черным карандашом
головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо.
Головка эта была первое произведение Володи черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
— Нет, не нужно, — сказал учитель, укладывая карандаши и рейсфедер в задвижной ящичек, — теперь прекрасно, и вы больше не прикасайтесь. Ну, а вы, Николенька, — прибавил он, вставая и продолжая искоса смотреть на турка, — откройте наконец нам ваш секрет, что вы поднесете бабушке? Право, лучше было бы тоже
головку. Прощайте, господа, — сказал он, взял шляпу, билетик и вышел.
В эту минуту я тоже думал, что лучше бы было
головку, чем то, над чем я трудился.
На беленькой шейке была черная бархатная ленточка;
головка вся была в темно-русых кудрях, которые спереди так хорошо шли к ее прекрасному личику, а сзади — к голым плечикам, что никому, даже самому Карлу Иванычу, я не поверил бы, что они вьются так оттого, что с утра были завернуты в кусочки «Московских ведомостей» и что их прижигали горячими железными щипцами.
Казалось, она так и родилась с этой курчавой
головкой.
Как мило она улыбалась, когда в chaîne [шен, жетэ-ассамбле — фигуры в танце.] подавала мне ручку! как мило, в такт прыгали на
головке ее русые кудри, и как наивно делала она jeté-assemblé1 своими крошечными ножками!
Еще помню я, как, когда мы делали круг и все взялись за руки, она нагнула
головку и, не вынимая своей руки из моей, почесала носик о свою перчатку.
— Да… очень! — отвечала она, обратив ко мне
головку, с таким откровенно-добрым выражением, что я перестал бояться.
— Знаете что? — сказала вдруг Сонечка, — я с одними мальчиками, которые к нам ездят, всегда говорю ты; давайте и с вами говорить ты. Хочешь? — прибавила она, встряхнув
головкой и взглянув мне прямо в глаза.
Видел я, как подобрали ее локоны, заложили их за уши и открыли части лба и висков, которых я не видал еще; видел я, как укутали ее в зеленую шаль, так плотно, что виднелся только кончик ее носика; заметил, что если бы она не сделала своими розовенькими пальчиками маленького отверстия около рта, то непременно бы задохнулась, и видел, как она, спускаясь с лестницы за своею матерью, быстро повернулась к нам, кивнула
головкой и исчезла за дверью.
Володя, Ивины, молодой князь, я, мы все были влюблены в Сонечку и, стоя на лестнице, провожали ее глазами. Кому в особенности кивнула она
головкой, я не знаю, но в ту минуту я твердо был убежден, что это сделано было для меня.
— Когда вас увели, она еще долго металась, моя голубушка, точно вот здесь ее давило что-то; потом спустила
головку с подушек и задремала, так тихо, спокойно, точно ангел небесный.
Любочка, в черном платьице, обшитом плерезами, вся мокрая от слез, опустила
головку, изредка взглядывала на гроб, и лицо ее выражало при этом только детский страх.