Неточные совпадения
Карл Иваныч, с очками на носу и книгой
в руке, сидел на своем обычном месте, между
дверью и окошком.
Бывало, он меня не замечает, а я стою у
двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть
в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене,
в середине которой была
дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол,
в который нас ставили на колени.
Он стоял подле письменного стола и, указывая на какие-то конверты, бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который, стоя на своем обычном месте, между
дверью и барометром, заложив руки за спину, очень быстро и
в разных направлениях шевелил пальцами.
Карл Иваныч рассердился, поставил меня на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы я просил прощенья, тогда как я от слез не мог слова вымолвить; наконец, должно быть, чувствуя свою несправедливость, он ушел
в комнату Николая и хлопнул
дверью.
Вот слышны шаги по лестнице; но это не Фока! Я изучил его походку и всегда узнаю скрип его сапогов.
Дверь отворилась, и
в ней показалась фигура, мне совершенно незнакомая.
Против меня была
дверь в кабинет, и я видел, как туда вошли Яков и еще какие-то люди
в кафтанах и с бородами.
Мне казалось, что важнее тех дел, которые делались
в кабинете, ничего
в мире быть не могло;
в этой мысли подтверждало меня еще то, что к
дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему, меня очень привлекал.
Карл Иваныч, на цыпочках, но с лицом мрачным и решительным, с какими-то записками
в руке, подошел к
двери и слегка постучался.
Однако несчастия никакого не случилось; через час времени меня разбудил тот же скрип сапогов. Карл Иваныч, утирая платком слезы, которые я заметил на его щеках, вышел из
двери и, бормоча что-то себе под нос, пошел на верх. Вслед за ним вышел папа и вошел
в гостиную.
Я потихоньку высунул голову из
двери и не переводил дыхания. Гриша не шевелился; из груди его вырывались тяжелые вздохи;
в мутном зрачке его кривого глаза, освещенного луною, остановилась слеза.
Наталья Савишна молча выслушала все это, потом, взяв
в руки документ, злобно взглянула на него, пробормотала что-то сквозь зубы и выбежала из комнаты, хлопнув
дверью.
После обеда я
в самом веселом расположении духа, припрыгивая, отправился
в залу, как вдруг из-за
двери выскочила Наталья Савишна с скатертью
в руке, поймала меня и, несмотря на отчаянное сопротивление с моей стороны, начала тереть меня мокрым по лицу, приговаривая: «Не пачкай скатертей, не пачкай скатертей!» Меня так это обидело, что я разревелся от злости.
Фоке приказано было затворить все
двери в комнате. Меня это очень забавляло, «как будто все спрятались от кого-нибудь».
Когда все сели, Фока тоже присел на кончике стула; но только что он это сделал,
дверь скрипнула, и все оглянулись.
В комнату торопливо вошла Наталья Савишна и, не поднимая глаз, приютилась около
двери на одном стуле с Фокой. Как теперь вижу я плешивую голову, морщинистое неподвижное лицо Фоки и сгорбленную добрую фигурку
в чепце, из-под которого виднеются седые волосы. Они жмутся на одном стуле, и им обоим неловко.
Карл Иваныч одевался
в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У
двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
У Карла Иваныча
в руках была коробочка своего изделия, у Володи — рисунок, у меня — стихи; у каждого на языке было приветствие, с которым он поднесет свой подарок.
В ту минуту, как Карл Иваныч отворил
дверь залы, священник надевал ризу и раздались первые звуки молебна.
Бабушка была уже
в зале: сгорбившись и опершись на спинку стула, она стояла у стенки и набожно молилась; подле нее стоял папа. Он обернулся к нам и улыбнулся, заметив, как мы, заторопившись, прятали за спины приготовленные подарки и, стараясь быть незамеченными, остановились у самой
двери. Весь эффект неожиданности, на который мы рассчитывали, был потерян.
Вместо Ивиных за ливрейной рукой, отворившей
дверь, показались две особы женского пола: одна — большая,
в синем салопе с собольим воротником, другая — маленькая, вся закутанная
в зеленую шаль, из-под которой виднелись только маленькие ножки
в меховых ботинках.
Сонечка занимала все мое внимание: я помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали
в зале на таком месте, с которого видна была Сонечка и она могла видеть и слышать нас, я говорил с удовольствием; когда мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я произносил его громче и оглядывался на
дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место, с которого нас нельзя было ни слышать, ни видеть из гостиной, я молчал и не находил больше никакого удовольствия
в разговоре.
Видел я, как подобрали ее локоны, заложили их за уши и открыли части лба и висков, которых я не видал еще; видел я, как укутали ее
в зеленую шаль, так плотно, что виднелся только кончик ее носика; заметил, что если бы она не сделала своими розовенькими пальчиками маленького отверстия около рта, то непременно бы задохнулась, и видел, как она, спускаясь с лестницы за своею матерью, быстро повернулась к нам, кивнула головкой и исчезла за
дверью.
Добрый старик Фока, украдкой взглянув на нас, опустил глаза и, отворяя
дверь в переднюю, отвернувшись, отвечал...
Милка, которая, как я после узнал, с самого того дня,
в который занемогла maman, не переставала жалобно выть, весело бросилась к отцу — прыгала на него, взвизгивала, лизала его руки; но он оттолкнул ее и прошел
в гостиную, оттуда
в диванную, из которой
дверь вела прямо
в спальню.
Чем ближе подходил он к этой комнате, тем более, по всем телодвижениям, было заметно его беспокойство: войдя
в диванную, он шел на цыпочках, едва переводил дыхание и перекрестился, прежде чем решился взяться за замок затворенной
двери.
Налево от
двери стояли ширмы, за ширмами — кровать, столик, шкафчик, уставленный лекарствами, и большое кресло, на котором дремал доктор; подле кровати стояла молодая, очень белокурая, замечательной красоты девушка,
в белом утреннем капоте, и, немного засучив рукава, прикладывала лед к голове maman, которую не было видно
в эту минуту.
На другой день, поздно вечером, мне захотелось еще раз взглянуть на нее; преодолев невольное чувство страха, я тихо отворил
дверь и на цыпочках вошел
в залу.
Дверь скрипнула, и
в комнату вошел дьячок на смену. Этот шум разбудил меня, и первая мысль, которая пришла мне, была та, что, так как я не плачу и стою на стуле
в позе, не имеющей ничего трогательного, дьячок может принять меня за бесчувственного мальчика, который из шалости или любопытства забрался на стул: я перекрестился, поклонился и заплакал.
В дальнем углу залы, почти спрятавшись за отворенной
дверью буфета, стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив руки и подняв глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась к богу, она просила его соединить ее с тою, кого она любила больше всего на свете, и твердо надеялась, что это будет скоро.
В комнату вошел Фока; заметив наше положение и, должно быть, не желая тревожить нас, он, молча и робко поглядывая, остановился у
дверей.