Неточные совпадения
12-го августа 18…, ровно
в третий день после дня моего рождения,
в который мне минуло десять лет и
в который я получил такие чудесные подарки,
в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей
головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе.
Карл Иваныч, чтобы не простудить своей
голой головы, никогда не снимал красной шапочки, но всякий раз входя
в гостиную, спрашивал на это позволения.
Мысли эти мелькали
в моей
голове; я не трогался с места и пристально смотрел на черные бантики своих башмаков.
Он был такого большого роста, что для того, чтобы пройти
в дверь, ему не только нужно было нагнуть
голову, но и согнуться всем телом.
— Ага! попались! — закричал он, маленькими шажками подбегая к Володе, схватил его за
голову и начал тщательно рассматривать его макушку, — потом с совершенно серьезным выражением отошел от него, подошел к столу и начал дуть под клеенку и крестить ее. — О-ох жалко! О-ох больно!.. сердечные… улетят, — заговорил он потом дрожащим от слез голосом, с чувством всматриваясь
в Володю, и стал утирать рукавом действительно падавшие слезы.
К вечеру они опять стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт; другие, над самой
головой, превратились
в белую прозрачную чешую; одна только черная большая туча остановилась на востоке.
Староста,
в сапогах и армяке внакидку, с бирками
в руке, издалека заметив папа, снял свою поярковую шляпу, утирал рыжую
голову и бороду полотенцем и покрикивал на баб.
Когда, воображая, что я иду на охоту, с палкой на плече, я отправился
в лес, Володя лег на спину, закинул руки под
голову и сказал мне, что будто бы и он ходил.
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток
в произношении — пришепетывание, и большая во всю
голову лысина: вот наружность моего отца, с тех пор как я его запомню, — наружность, с которою он умел не только прослыть и быть человеком àbonnes fortunes, [удачливым (фр.).] но нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний,
в особенности же тем, которым хотел нравиться.
Я потихоньку высунул
голову из двери и не переводил дыхания. Гриша не шевелился; из груди его вырывались тяжелые вздохи;
в мутном зрачке его кривого глаза, освещенного луною, остановилась слеза.
Совершенно бессознательно я схватил ее руку
в коротеньких рукавчиках за локоть и припал к ней губами. Катенька, верно, удивилась этому поступку и отдернула руку: этим движеньем она толкнула сломанный стул, стоявший
в чулане. Гриша поднял
голову, тихо оглянулся и, читая молитвы, стал крестить все углы. Мы с шумом и шепотом выбежали из чулана.
Когда все сели, Фока тоже присел на кончике стула; но только что он это сделал, дверь скрипнула, и все оглянулись.
В комнату торопливо вошла Наталья Савишна и, не поднимая глаз, приютилась около двери на одном стуле с Фокой. Как теперь вижу я плешивую
голову, морщинистое неподвижное лицо Фоки и сгорбленную добрую фигурку
в чепце, из-под которого виднеются седые волосы. Они жмутся на одном стуле, и им обоим неловко.
Когда мы пошли садиться,
в передней приступила прощаться докучная дворня. Их «пожалуйте ручку-с», звучные поцелуи
в плечико и запах сала от их
голов возбудили во мне чувство, самое близкое к огорчению у людей раздражительных. Под влиянием этого чувства я чрезвычайно холодно поцеловал
в чепец Наталью Савишну, когда она вся
в слезах прощалась со мною.
«Посмотреть ли на нее еще или нет?.. Ну,
в последний раз!» — сказал я сам себе и высунулся из коляски к крыльцу.
В это время maman с тою же мыслью подошла с противоположной стороны коляски и позвала меня по имени. Услыхав ее голос сзади себя, я повернулся к ней, но так быстро, что мы стукнулись
головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко поцеловала меня
в последний раз.
Она другой рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня.
В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать
голову к ее груди и, задыхаясь, сказать...
Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою
голову, целует меня
в лоб и кладет к себе на колени.
После этого я очень долго, стоя перед зеркалом, причесывал свою обильно напомаженную
голову; но, сколько ни старался, я никак не мог пригладить вихры на макушке: как только я, желая испытать их послушание, переставал прижимать их щеткой, они поднимались и торчали
в разные стороны, придавая моему лицу самое смешное выражение.
Он был очень бедно одет, но зато всегда напомажен так обильно, что мы уверяли, будто у Грапа
в солнечный день помада тает на
голове и течет под курточку.
— Да что ж
в самом деле, отчего он ничего не хочет показать? Что он за девочка… непременно надо, чтобы он стал на
голову!
— Непременно, непременно на
голову! — закричали мы все, обступив Иленьку, который
в эту минуту заметно испугался и побледнел, схватили его за руку и повлекли к лексиконам.
Володя и старший Ивин нагнули ему
голову и поставили ее на лексиконы; я и Сережа схватили бедного мальчика за тоненькие ноги, которыми он махал
в разные стороны, засучили ему панталоны до колен и с громким смехом вскинули их кверху; младший Ивин поддерживал равновесие всего туловища.
— А-а! каблуками бить да еще браниться! — закричал Сережа, схватив
в руки лексикон и взмахнув над
головою несчастного, который и не думал защищаться, а только закрывал руками
голову.
Большая размотала платок, закрывавший всю
голову маленькой, расстегнула на ней салоп, и когда ливрейный лакей получил эти вещи под сохранение и снял с нее меховые ботинки, из закутанной особы вышла чудесная двенадцатилетняя девочка
в коротеньком открытом кисейном платьице, белых панталончиках и крошечных черных башмачках.
На беленькой шейке была черная бархатная ленточка; головка вся была
в темно-русых кудрях, которые спереди так хорошо шли к ее прекрасному личику, а сзади — к
голым плечикам, что никому, даже самому Карлу Иванычу, я не поверил бы, что они вьются так оттого, что с утра были завернуты
в кусочки «Московских ведомостей» и что их прижигали горячими железными щипцами.
Стараясь быть незамеченным, я шмыгнул
в дверь залы и почел нужным прохаживаться взад и вперед, притворившись, что нахожусь
в задумчивости и совсем не знаю о том, что приехали гости. Когда гости вышли на половину залы, я как будто опомнился, расшаркался и объявил им, что бабушка
в гостиной. Г-жа Валахина, лицо которой мне очень понравилось,
в особенности потому, что я нашел
в нем большое сходство с лицом ее дочери Сонечки, благосклонно кивнула мне
головой.
Бабушка, казалось, была очень рада видеть Сонечку: подозвала ее ближе к себе, поправила на
голове ее одну буклю, которая спадывала на лоб, и, пристально всматриваясь
в ее лицо, сказала: «Quelle charmante enfant!». [Какой очаровательный ребенок! (фр.)] Сонечка улыбнулась, покраснела и сделалась так мила, что я тоже покраснел, глядя на нее.
Хотя мне
в эту минуту больше хотелось спрятаться с
головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука
в белой перчатке очутилась
в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
Я вскочил на четвереньки, живо представляя себе ее личико, закрыл
голову одеялом, подвернул его под себя со всех сторон и, когда нигде не осталось отверстий, улегся и, ощущая приятную теплоту, погрузился
в сладкие мечты и воспоминания.
Налево от двери стояли ширмы, за ширмами — кровать, столик, шкафчик, уставленный лекарствами, и большое кресло, на котором дремал доктор; подле кровати стояла молодая, очень белокурая, замечательной красоты девушка,
в белом утреннем капоте, и, немного засучив рукава, прикладывала лед к
голове maman, которую не было видно
в эту минуту.
Девушка эта была la belle Flamande, про которую писала maman и которая впоследствии играла такую важную роль
в жизни всего нашего семейства. Как только мы вошли, она отняла одну руку от
головы maman и поправила на груди складки своего капота, потом шепотом сказала: «
В забытьи».
Мими стояла, прислонившись к стене, и, казалось, едва держалась на ногах; платье на ней было измято и
в пуху, чепец сбит на сторону; опухшие глаза были красны,
голова ее тряслась; она не переставала рыдать раздирающим душу голосом и беспрестанно закрывала лицо платком и руками.
Я поднял
голову — на табурете подле гроба стояла та же крестьянка и с трудом удерживала
в руках девочку, которая, отмахиваясь ручонками, откинув назад испуганное личико и уставив выпученные глаза на лицо покойной, кричала страшным, неистовым голосом.
Накануне погребения, после обеда, мне захотелось спать, и я пошел
в комнату Натальи Савишны, рассчитывая поместиться на ее постели, на мягком пуховике, под теплым стеганым одеялом. Когда я вошел, Наталья Савишна лежала на своей постели и, должно быть, спала; услыхав шум моих шагов, она приподнялась, откинула шерстяной платок, которым от мух была покрыта ее
голова, и, поправляя чепец, уселась на край кровати.
И, опустив
голову, замолчала. Ей понадобился платок, чтобы отереть падавшие слезы; она встала, взглянула мне прямо
в лицо и сказала дрожащим от волнения голосом...