Неточные совпадения
Да, это была она. Он видел теперь ясно ту исключительную, таинственную особенность, которая отделяет каждое лицо от
другого,
делает его особенным, единственным, неповторяемым. Несмотря на неестественную белизну и полноту лица, особенность эта, милая, исключительная особенность, была в этом лице, в губах, в немного косивших глазах и, главное, в этом наивном, улыбающемся взгляде и в выражении готовности не только в лице, но и во всей фигуре.
Он пришел в столовую. Тетушки нарядные, доктор и соседка стояли у закуски. Всё было так обыкновенно, но в душе Нехлюдова была буря. Он не понимал ничего из того, что ему говорили, отвечал невпопад и думал только о Катюше, вспоминая ощущение этого последнего поцелуя, когда он догнал ее в коридоре. Он ни о чем
другом не мог думать. Когда она входила в комнату, он, не глядя на нее, чувствовал всем существом своим ее присутствие и должен был
делать усилие над собой, чтобы не смотреть на нее.
Нехлюдов молча вышел. Ему даже не было стыдно. Он видел по выражению лица Матрены Павловны, что она осуждает его, и права, осуждая его, знал, что то, что он
делает, — дурно, но животное чувство, выпроставшееся из-за прежнего чувства хорошей любви к ней, овладело им и царило одно, ничего
другого не признавая. Он знал теперь, что надо
делать для удовлетворения чувства, и отыскивал средство
сделать это.
Товарищ прокурора говорил очень долго, с одной стороны стараясь вспомнить все те умные вещи, которые он придумал, с
другой стороны, главное, ни на минуту не остановиться, а
сделать так, чтобы речь его лилась, не умолкая, в продолжение часа с четвертью.
Наконец председатель кончил свою речь и, грациозным движением головы подняв вопросный лист, передал его подошедшему к нему старшине. Присяжные встали, радуясь тому, что можно уйти, и, не зная, что
делать с своими руками, точно стыдясь чего-то, один за
другим пошли в совещательную комнату. Только что затворилась за ними дверь, жандарм подошел к этой двери и, выхватив саблю из ножен и положив ее на плечо, стал у двери. Судьи поднялись и ушли. Подсудимых тоже вывели.
В это время среди оставшихся у окон женщин раздался раскат хохота. Девочка тоже смеялась, и ее тонкий детский смех сливался с хриплым и визгливым смехом
других трех. Арестант со двора что-то
сделал такое, что подействовало так на смотревших в окна.
— Вот не думала, не гадала, — тихо сказала Маслова. —
Другие что
делают — и ничего, а я ни за что страдать должна.
Удивительное дело: с тех пор как Нехлюдов понял, что дурен и противен он сам себе, с тех пор
другие перестали быть противными ему; напротив, он чувствовал и к Аграфене Петровне и к Корнею ласковое и уважительное чувство. Ему хотелось покаяться и перед Корнеем, но вид Корнея был так внушительно-почтителен, что он не решился этого
сделать.
Другой свидетель, пострадавший старичок, домовладелец и собственник половиков, очевидно желчный человек, когда его спрашивали, признает ли он свои половики, очень неохотно признал их своими; когда же товарищ прокурора стал допрашивать его о том, какое употребление он намерен был
сделать из половиков, очень ли они ему были нужны, он рассердился и отвечал...
«Ничего ты не
сделаешь с этой женщиной, — говорил этот голос, — только себе на шею повесишь камень, который утопит тебя и помешает тебе быть полезным
другим. Дать ей денег, всё, что есть, проститься с ней и кончить всё навсегда?» подумалось ему.
Но тут же он почувствовал, что теперь, сейчас, совершается нечто самое важное в его душе, что его внутренняя жизнь стоит в эту минуту как бы на колеблющихся весах, которые малейшим усилием могут быть перетянуты в ту или
другую сторону. И он
сделал это усилие, призывая того Бога, которого он вчера почуял в своей душе, и Бог тут же отозвался в нем. Он решил сейчас сказать ей всё.
Нехлюдову приятно было теперь вспомнить всё это; приятно было вспомнить, как он чуть не поссорился с офицером, который хотел
сделать из этого дурную шутку, как
другой товарищ поддержал его и как вследствие этого ближе сошелся с ним, как и вся охота была счастливая и веселая, и как ему было хорошо, когда они возвращались ночью назад к станции железной дороги.
Другой бы признал это бунтом и
сделал бы много несчастных.
Очевидно было, что, как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие людям
делать зло
другим, не чувствуя себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело.
— И не отменят — всё равно. Я не за это, так за
другое того стою… — сказала она, и он видел, какое большое усилие она
сделала, чтобы удержать слезы. — Ну что же, видели Меньшова? — спросила она вдруг, чтобы скрыть свое волнение. — Правда ведь, что они не виноваты?
— Ребеночка, батюшка мой, я тогда хорошо обдумала. Она дюже трудна была, не чаяла ей подняться. Я и окрестила мальчика, как должно, и в воспитательный представила. Ну, ангельскую душку что ж томить, когда мать помирает.
Другие так
делают, что оставят младенца, не кормят, — он и сгаснет; но я думаю: что ж так, лучше потружусь, пошлю в воспитательный. Деньги были, ну и свезли.
Не успел он
сделать двух шагов, как его догнала
другая женщина с ребенком, потом старуха, потом еще женщина.
Приказчик улыбался,
делая вид, что он это самое давно думал и очень рад слышать, но в сущности ничего не понимал, очевидно не оттого, что Нехлюдов неясно выражался, но оттого, что по этому проекту выходило то, что Нехлюдов отказывался от своей выгоды для выгоды
других, а между тем истина о том, что всякий человек заботится только о своей выгоде в ущерб выгоде
других людей, так укоренилась в сознании приказчика, что он предполагал, что чего-нибудь не понимает, когда Нехлюдов говорил о том, что весь доход с земли должен поступать в общественный капитал крестьян.
Он не только вспомнил, но почувствовал себя таким, каким он был тогда, когда он четырнадцатилетним мальчиком молился Богу, чтоб Бог открыл ему истину, когда плакал ребенком на коленях матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть всегда добрым и никогда не огорчать ее, — почувствовал себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеневым решали, что будут всегда поддерживать
друг друга в доброй жизни и будут стараться
сделать всех людей счастливыми.
И удивительное дело, что нужно для себя, он никак не мог решить, а что нужно
делать для
других, он знал несомненно.
Что выйдет из всего этого — он не знал, но знал несомненно, что и то, и
другое, и третье ему необходимо нужно
делать.
— А плата должна быть такая, чтобы было не дорого и не дешево… Если дорого, то не выплатят, и убытки будут, а если дешево, все станут покупать
друг у
друга, будут торговать землею. Вот это самое я хотел
сделать у вас.
Владимир Васильевич Вольф был действительно un homme très comme il faut, и это свое свойство ставил выше всего, с высоты его смотрел на всех
других людей и не мог не ценить высоко этого свойства, потому что благодаря только ему он
сделал блестящую карьеру, ту самую, какую, желал, т. е. посредством женитьбы приобрел состояние, дающее 18 тысяч дохода, и своими трудами — место сенатора.
Но он всё-таки,
сделав усилие, спросил еще о
другом деле, об арестантке Шустовой, про которую он получил нынче сведение, что ее приказано выпустить.
Речь эта, очевидно, оскорбила Вольфа: он краснел, подергивался,
делал молчаливые жесты удивления и с очень достойным и оскорбленным видом удалился вместе с
другими сенаторами в комнату совещаний.
И он еще больше, чем на службе, чувствовал, что это было «не то», а между тем, с одной стороны, не мог отказаться от этого назначения, чтобы не огорчить тех, которые были уверены, что они
делают ему этим большое удовольствие, а с
другой стороны, назначение это льстило низшим свойствам его природы, и ему доставляло удовольствие видеть себя в зеркале в шитом золотом мундире и пользоваться тем уважением, которое вызывало это назначение в некоторых людях.
Первое чувство Нехлюдова, когда он проснулся на
другое утро, было то, что он накануне
сделал какую-то гадость.
— То-то и дело, что оно не
делает ни того ни
другого. У общества нет средств
делать это.
Они не
сделали этого, даже мешали
делать это
другим только потому, что они видели перед собой не людей и свои обязанности перед ними, а службу и ее требования, которые они ставили выше требований человеческих отношений.
В тюрьме у него сделалась чахотка, и теперь, в тех условиях, в которых он находился, ему, очевидно, оставалось едва несколько месяцев жизни, и он знал это и не раскаивался в том, что он
делал, а говорил, что, если бы у него была
другая жизнь, он ее употребил бы на то же самое — на разрушение того порядка вещей, при котором возможно было то, что он видел.
Освободившись, он тотчас же поехал в
другую губернию, в
другое село и, устроившись там учителем,
делал то же самое.
Он не раз в продолжение этих трех месяцев спрашивал себя: «я ли сумасшедший, что вижу то, чего
другие не видят, или сумасшедшие те, которые производят то, что я вижу?» Но люди (и их было так много) производили то, что его так удивляло и ужасало, с такой спокойной уверенностью в том, что это не только так надо, но что то, чтò они
делают, очень важное и полезное дело, — что трудно было признать всех этих людей сумасшедшими; себя же сумасшедшим он не мог признать, потому что сознавал ясность своей мысли.
— Скажите им, что по закону Христа надо
сделать прямо обратное: если тебя ударили по одной щеке, подставь
другую, — сказал англичанин, жестом как-будто подставляя свою щеку.
Возражение это имело бы значение, если бы было доказано, что наказание уменьшает преступления, исправляет преступников; но когда доказано совершенно обратное, и явно, что не во власти одних людей исправлять
других, то единственное разумное, что вы можете
сделать, это то, чтобы перестать
делать то, что не только бесполезно, но вредно и, кроме того, безнравственно и жестоко.