Неточные совпадения
Кроме того, она этим думала отплатить и своему соблазнителю, и приказчику, и всем
людям, которые ей
сделали зло.
А между тем, кроме той обычной нерешительности перед женитьбой
людей не первой молодости и не страстно влюбленных, у Нехлюдова была еще важная причина, по которой он, если бы даже и решился, не мог сейчас
сделать предложения.
И,
сделав усилие над собой и помня то, как в этих случаях поступают вообще все
люди в его положении, он обнял Катюшу за талию.
Пришедшим слепым нищим он дал рубль, на чай
людям он роздал 15 рублей, и когда Сюзетка, болонка Софьи Ивановны, при нем ободрала себе в кровь ногу, то он, вызвавшись
сделать ей перевязку, ни минуты не задумавшись, разорвал свой батистовый с каемочками платок (Софья Ивановна знала, что такие платки стоят не меньше 15 рублей дюжина) и
сделал из него бинты для Сюзетки.
Он думал еще и о том, что, хотя и жалко уезжать теперь, не насладившись вполне любовью с нею, необходимость отъезда выгодна тем, что сразу разрывает отношения, которые трудно бы было поддерживать. Думал он еще о том, что надо дать ей денег, не для нее, не потому, что ей эти деньги могут быть нужны, а потому, что так всегда
делают, и его бы считали нечестным
человеком, если бы он, воспользовавшись ею, не заплатил бы за это. Он и дал ей эти деньги, — столько, сколько считал приличным по своему и ее положению.
В глубине, в самой глубине души он знал, что поступил так скверно, подло, жестоко, что ему, с сознанием этого поступка, нельзя не только самому осуждать кого-нибудь, но смотреть в глаза
людям, не говоря уже о том, чтобы считать себя прекрасным, благородным, великодушным молодым
человеком, каким он считал себя. А ему нужно было считать себя таким для того, чтобы продолжать бодро и весело жить. А для этого было одно средство: не думать об этом. Так он и
сделал.
И он вспомнил свое вчерашнее намерение всё сказать ее мужу, покаяться перед ним и выразить готовность на всякое удовлетворение. Но нынче утром это показалось ему не так легко, как вчера. «И потом зачем
делать несчастным
человека, если он не знает? Если он спросит, да, я скажу ему. Но нарочно итти говорить ему? Нет, это ненужно».
Другой свидетель, пострадавший старичок, домовладелец и собственник половиков, очевидно желчный
человек, когда его спрашивали, признает ли он свои половики, очень неохотно признал их своими; когда же товарищ прокурора стал допрашивать его о том, какое употребление он намерен был
сделать из половиков, очень ли они ему были нужны, он рассердился и отвечал...
«Такое же опасное существо, как вчерашняя преступница, — думал Нехлюдов, слушая всё, что происходило перед ним. — Они опасные, а мы не опасные?.. Я — распутник, блудник, обманщик, и все мы, все те, которые, зная меня таким, каков я есмь, не только не презирали, но уважали меня? Но если бы даже и был этот мальчик самый опасный для общества
человек из всех
людей, находящихся в этой зале, то что же, по здравому смыслу, надо
сделать, когда он попался?
Что же мы
делаем? Мы хватаем такого одного случайно попавшегося нам мальчика, зная очень хорошо, что тысячи таких остаются не пойманными, и сажаем его в тюрьму, в условия совершенной праздности или самого нездорового и бессмысленного труда, в сообщество таких же, как и он, ослабевших и запутавшихся в жизни
людей, а потом ссылаем его на казенный счет в сообщество самых развращенных
людей из Московской губернии в Иркутскую.
Для того же, чтобы уничтожить те условия, в которых зарождаются такие
люди, не только ничего не
делаем, но только поощряем те заведения, в которых они производятся. Заведения эти известны: это фабрики, заводы, мастерские, трактиры, кабаки, дома терпимости. И мы не только не уничтожаем таких заведений, но, считая их необходимыми, поощряем, регулируем их.
Воспитаем так не одного, а миллионы
людей, и потом поймаем одного и воображаем себе, что мы что-то
сделали, оградили себя, и что больше уже и требовать от нас нечего, мы его препроводили из Московской в Иркутскую губернию, — с необыкновенной живостью и ясностью думал Нехлюдов, сидя на своем стуле рядом с полковником и слушая различные интонации голосов защитника, прокурора и председателя и глядя на их самоуверенные жесты.
А ведь стоило только найтись
человеку, — думал Нехлюдов, глядя на болезненное, запуганное лицо мальчика, — который пожалел бы его, когда его еще от нужды отдавали из деревни в город, и помочь этой нужде; или даже когда он уж был в городе и после 12 часов работы на фабрике шел с увлекшими его старшими товарищами в трактир, если бы тогда нашелся
человек, который сказал бы: «не ходи, Ваня, нехорошо», — мальчик не пошел бы, не заболтался и ничего бы не
сделал дурного.
Она прежде сама верила в добро и в то, что
люди верят в него, но с этой ночи убедилась, что никто не верит в это, и что всё, что говорят про Бога и добро, всё это
делают только для того, чтобы обманывать
людей.
Священник с спокойной совестью
делал всё то, что он
делал, потому что с детства был воспитан на том, что это единственная истинная вера, в которую верили все прежде жившие святые
люди и теперь верят духовное и светское начальство.
Если бы не было этой веры, им не только труднее, но, пожалуй, и невозможно бы было все свои силы употреблять на то, чтобы мучать
людей, как они это теперь
делали с совершенно спокойной совестью.
— Я учительница, но хотела бы на курсы, и меня не пускают. Не то что не пускают, они пускают, но надо средства. Дайте мне, и я кончу курс и заплачу вам. Я думаю, богатые
люди бьют медведей, мужиков поят — всё это дурно. Отчего бы им не
сделать добро? Мне нужно бы только 80 рублей. А не хотите, мне всё равно, — сердито сказала она.
—
Сделайте одолжение, — с приятной улыбкой сказал помощник и стал что-то спрашивать у надзирателя. Нехлюдов заглянул в одно отверстие: там высокий молодой
человек в одном белье, с маленькой черной бородкой, быстро ходил взад и вперед; услыхав шорох у двери, он взглянул, нахмурился и продолжал ходить.
Молодой
человек держал в руках бумажку, и, очевидно, не зная, что ему
делать, c сердитым лицом перегибал и мял ее.
Молодой
человек всё вертел бумажку, и лицо его становилось всё более и более злым, — так велики были усилия, которые он
делал, чтобы не заразиться чувством матери.
Очевидно было, что, как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие
людям делать зло другим, не чувствуя себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело.
Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова — и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к Богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость
людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем неповинных
людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они
делают и хорошее и важное дело.
Потом — истинно ли ты перед своей совестью поступаешь так, как ты поступаешь, или
делаешь это для
людей, для того, чтобы похвалиться перед ними?» спрашивал себя Нехлюдов и не мог не признаться, что то, что будут говорить о нем
люди, имело влияние на его решение.
Приказчик улыбался,
делая вид, что он это самое давно думал и очень рад слышать, но в сущности ничего не понимал, очевидно не оттого, что Нехлюдов неясно выражался, но оттого, что по этому проекту выходило то, что Нехлюдов отказывался от своей выгоды для выгоды других, а между тем истина о том, что всякий
человек заботится только о своей выгоде в ущерб выгоде других
людей, так укоренилась в сознании приказчика, что он предполагал, что чего-нибудь не понимает, когда Нехлюдов говорил о том, что весь доход с земли должен поступать в общественный капитал крестьян.
Он не только вспомнил, но почувствовал себя таким, каким он был тогда, когда он четырнадцатилетним мальчиком молился Богу, чтоб Бог открыл ему истину, когда плакал ребенком на коленях матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть всегда добрым и никогда не огорчать ее, — почувствовал себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеневым решали, что будут всегда поддерживать друг друга в доброй жизни и будут стараться
сделать всех
людей счастливыми.
Человек этот быстро водил бровями,
делая усилия внимания, и тотчас же пересказывал по-своему то, что говорил Нехлюдов.
— Дюфар-француз, может слыхали. Он в большом театре на ахтерок парики
делает. Дело хорошее, ну и нажился. У нашей барышни купил всё имение. Теперь он нами владеет. Как хочет, так и ездит на нас. Спасибо, сам
человек хороший. Только жена у него из русских, — такая-то собака, что не приведи Бог. Грабит народ. Беда. Ну, вот и тюрьма. Вам куда, к подъезду? Не пущают, я чай.
А между тем в эту среду влекли его привычки его прошедшей жизни, влекли и родственные и дружеские отношения и, главное, то, что для того, чтобы
делать то, что теперь одно занимало его: помочь и Масловой и всем тем страдающим, которым он хотел помочь, он должен был просить помощи и услуг от
людей этой среды, не только не уважаемых, но часто вызывающих в нем негодование и презрение.
— Говорят про него разное, но dans tous les cas c’est un homme très comme il faut, [во всяком случае, это
человек вполне порядочный,] — сказал он. — И он мне обязан и
сделает, что может.
Владимир Васильевич Вольф был действительно un homme très comme il faut, и это свое свойство ставил выше всего, с высоты его смотрел на всех других
людей и не мог не ценить высоко этого свойства, потому что благодаря только ему он
сделал блестящую карьеру, ту самую, какую, желал, т. е. посредством женитьбы приобрел состояние, дающее 18 тысяч дохода, и своими трудами — место сенатора.
Погубить же, разорить, быть причиной ссылки и заточения сотен невинных
людей вследствие их привязанности к своему народу и религии отцов, как он
сделал это в то время, как был губернатором в одной из губерний Царства Польского, он не только не считал бесчестным, но считал подвигом благородства, мужества, патриотизма; не считал также бесчестным то, что он обобрал влюбленную в себя жену и свояченицу.
И он еще больше, чем на службе, чувствовал, что это было «не то», а между тем, с одной стороны, не мог отказаться от этого назначения, чтобы не огорчить тех, которые были уверены, что они
делают ему этим большое удовольствие, а с другой стороны, назначение это льстило низшим свойствам его природы, и ему доставляло удовольствие видеть себя в зеркале в шитом золотом мундире и пользоваться тем уважением, которое вызывало это назначение в некоторых
людях.
Но для того, чтобы
сделать это кажущееся столь неважным дело, надо было очень много: надо было, кроме того, что стать в постоянную борьбу со всеми близкими
людьми, надо было еще изменить всё свое положение, бросить службу и пожертвовать всей той пользой
людям, которую он думал, что приносит на этой службе уже теперь и надеялся еще больше приносить в будущем.
— Я знаю это дело. Как только я взглянул на имена, я вспомнил об этом несчастном деле, — сказал он, взяв в руки прошение и показывая его Нехлюдову. — И я очень благодарен вам, что вы напомнили мне о нем. Это губернские власти переусердствовали… — Нехлюдов молчал, с недобрым чувством глядя на неподвижную маску бледного лица. — И я
сделаю распоряженье, чтобы эта мера была отменена и
люди эти водворены на место жительства.
Он подошел к столу и стал писать. Нехлюдов, не садясь, смотрел сверху на этот узкий, плешивый череп, на эту с толстыми синими жилами руку, быстро водящую пером, и удивлялся, зачем
делает то, что он
делает, и так озабоченно
делает этот ко всему, очевидно, равнодушный
человек. Зачем?..
Рагожинский был
человек без имени и состояния, но очень ловкий служака, который, искусно лавируя между либерализмом и консерватизмом, пользуясь тем из двух направлений, которое в данное время и в данном случае давало лучшие для его жизни результаты, и, главное, чем-то особенным, чем он нравился женщинам,
сделал блестящую относительно судейскую карьеру.
— Да, разумно
сделать больно
человеку, чтобы он вперед не
делал того же, за что ему
сделали больно, и вполне разумно вредному, опасному для общества члену отрубить голову.
Он знал еще твердо и несомненно, узнав это прямо от Бога, что
люди эти были точно такие же, как и он сам, как и все
люди, и что поэтому над этими
людьми было кем-то сделано что-то дурное — такое, чего не должно
делать; и ему было жалко их, и он испытывал ужас и перед теми
людьми, которые были закованы и обриты, и перед теми, которые их заковали и обрили.
Они не
сделали этого, даже мешали
делать это другим только потому, что они видели перед собой не
людей и свои обязанности перед ними, а службу и ее требования, которые они ставили выше требований человеческих отношений.
— Если бы была задана психологическая задача: как
сделать так, чтобы
люди нашего времени, христиане, гуманные, просто добрые
люди, совершали самые ужасные злодейства, не чувствуя себя виноватыми, то возможно только одно решение: надо, чтобы было то самое, что есть, надо, чтобы эти
люди были губернаторами, смотрителями, офицерами, полицейскими, т. е. чтобы, во-первых, были уверены, что есть такое дело, называемое государственной службой, при котором можно обращаться с
людьми, как с вещами, без человеческого, братского отношения к ним, а во-вторых, чтобы
люди этой самой государственной службой были связаны так, чтобы ответственность за последствия их поступков с
людьми не падала ни на кого отдельно.
С вещами можно обращаться без любви: можно рубить деревья,
делать кирпичи, ковать железо без любви; но с
людьми нельзя обращаться без любви так же, как нельзя обращаться с пчелами без осторожности.
Сторговав яиц, связку бубликов, рыбы и свежего пшеничного хлеба, Маслова укладывала всё это в мешок, а Марья Павловна рассчитывалась с торговками, когда среди арестантов произошло движение. Всё замолкло, и
люди стали строиться. Вышел офицер и
делал последние перед выходом распоряжения.
Она не насупилась и не смутилась, увидав его, а, напротив, радостно и просто встретила его, благодаря за то, что он
сделал для нее, в особенности за то, что свел ее с теми
людьми, с которыми она была теперь.
О чем бы он ни думал теперь, что бы ни
делал, общее настроение его было это чувство жалости и умиления не только к ней, но ко всем
людям.
И вот теперь этот
человек, желая спасти земляка, зная, что он этими словами рискует жизнью, всё-таки передал Нехлюдову арестантскую тайну, за что, — если бы только узнали, что он
сделал это, — непременно бы задушили его.
Он особенно поторопился это
сделать потому, что из всех политических этой партии один этот
человек был неприятен ему.
— Нет, это не
люди, — те, которые могут
делать то, что они
делают… Нет, вот, говорят, бомбы выдумали и баллоны. Да, подняться на баллоне и посыпать их, как клопов, бомбами, пока выведутся… Да. Потому что… — начал было он, но, весь красный, вдруг еще сильнее закашлялся, и кровь хлынула у него изо рта.
Он не раз в продолжение этих трех месяцев спрашивал себя: «я ли сумасшедший, что вижу то, чего другие не видят, или сумасшедшие те, которые производят то, что я вижу?» Но
люди (и их было так много) производили то, что его так удивляло и ужасало, с такой спокойной уверенностью в том, что это не только так надо, но что то, чтò они
делают, очень важное и полезное дело, — что трудно было признать всех этих
людей сумасшедшими; себя же сумасшедшим он не мог признать, потому что сознавал ясность своей мысли.
Эта тонкая лесть и вся изящно-роскошная обстановка жизни в доме генерала
сделали то, что Нехлюдов весь отдался удовольствию красивой обстановки, вкусной пищи и легкости и приятности отношений с благовоспитанными
людьми своего привычного круга, как будто всё то, среди чего он жил в последнее время, был сон, от которого он проснулся к настоящей действительности.
— Ты
делай свое, а их оставь. Всяк сам себе. Бог знает, кого казнить, кого миловать, а не мы знаем, — проговорил старик. — Будь сам себе начальником, тогда и начальников не нужно. Ступай, ступай, — прибавил он, сердито хмурясь и блестя глазами на медлившего в камере Нехлюдова. — Нагляделся, как антихристовы слуги
людьми вшей кормят. Ступай, ступай!