Неточные совпадения
— C’est que je déteste les histoires de revenants, [Дело в
том, что я терпеть не могу
историй о привидениях,] — сказал князь Ипполит таким тоном, что видно было, — он сказал эти слова, а потом уже понял, что́ они значили.
— André, [Андрей,] — сказала его жена, обращаясь к мужу
тем же кокетливым тоном, каким она обращалась и к посторонним, — какую
историю нам рассказал виконт о m-llе Жорж и Бонапарте!
— Должно быть, мне прежде тебя умереть. Знай, тут мои записки, их государю передать после моей смерти. Теперь здесь вот ломбардный билет и письмо: это премия
тому, кто напишет
историю суворовских войн. Переслать в академию. Здесь мои ремарки, после меня читай для себя, найдешь пользу.
Вся эта
история была одно и
то же, чтó этот солдат с резким голосом, и эта-то вся
история и этот-то солдат так мучительно, неотступно держали, давили и все в одну сторону тянули его руку.
Это была
история о
том, как соблазненной девушке представлялась ее бедная мать, sa pauvre mère, и упрекала ее за
то, что она без брака отдалась мужчине.
Так складывалась в голове m-lle Bourienne вся ее будущая
история, в самое
то время как она разговаривала с ним о Париже.
— Так ты не боишься со мной играть? — повторил Долохов, и, как будто для
того, чтобы рассказать веселую
историю, он положил карты, опрокинулся на спинку стула и медлительно с улыбкой стал рассказывать...
— Высшая мудрость основана не на одном разуме, не на
тех светских науках физики,
истории, химии и т. д., на которые распадается знание умственное.
Пьер стал рассказывать о
том, что́ он сделал в своих имениях, стараясь как можно более скрыть свое участие в улучшениях, сделанных им. Князь Андрей несколько раз подсказывал Пьеру вперед
то, что́ он рассказывал, как будто всё
то, что́ сделал Пьер, была давно известная
история, и слушал не только не с интересом, но даже как будто стыдясь за
то, что́ рассказывал Пьер.
Фатализм в
истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (
то есть
тех, разумность которых мы не понимаем). Чем более мы стараемся разумно объяснить эти явления в
истории,
тем они становятся для нас неразумнее и непонятнее.
Они боялись, тщеславились, радовались, негодовали, рассуждали, полагая, что они знают
то, что они делают, и что делают для себя, а все были непроизвольными орудиями
истории и производили скрытую от них, но понятную для нас работу.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес
истории, и мы всё еще не можем привыкнуть к
тому, что для нашего человеческого времени
история такого рода не имеет смысла.
Он чувствовал, что
то, чтò он скажет и сделает теперь — есть
история.
И потому вопрос о
том, был ли или не был у Наполеона насморк, не имеет для
истории бо̀льшего интереса, чем вопрос о насморке последнего фурштатского солдата.
Первый прием
истории сострит в
том, чтобы, взяв произвольный ряд непрерывных событий, рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, а всегда одно событие непрерывно вытекает из другого.
Историческая наука в движении своем постоянно принимает всё меньшие и меньшие единицы для рассмотрения и этим путем стремится приблизиться к истине. Но как ни мелки единицы, которые принимает
история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от другой, допущение начала какого-нибудь явления и допущение
того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица, ложны сами в себе.
Всякий вывод
истории, без малейшего усилия со стороны критики, распадается как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие
того, что критика избирает за предмет наблюдения бо̀льшую или меньшую прерывную единицу; на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна.
То же должна сделать
история.
Никто не может сказать, на сколько дано человеку достигнуть этим путем понимания законов
истории; но очевидно, что на этом пути только лежит возможность уловления исторических законов; и что на этом пути не положено еще умом человеческим одной миллионной доли
тех усилий, которые положены историками на описание деяний различных царей, полководцев и министров, и на изложение своих соображений по случаю этих деяний.
Несмотря на
то, что все любовные
истории Рамбаля имели
тот характер пакостности, в котором французы видят исключительную прелесть и поэзию любви, капитан рассказывал свои
истории с таким искренним убеждением, что он один испытал и познал все прелести любви, и так заманчиво описывал женщин, что Пьер с любопытством слушал его.
Так капитан рассказал трогательную
историю своей любви к одной обворожительной 35-ти летней маркизе и в
то же время к прелестному, невинному, 17-ти летнему ребенку, дочери обворожительной маркизы.
Случись… — и Платон Каратаев рассказал длинную
историю о
том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали в солдаты.
В-третьих, и самое непонятное, состоит в
том, что люди, изучающие
историю, умышленно не хотят видеть
того, что фланговый марш нельзя приписывать никакому одному человеку, что никто никогда его не предвидел, что маневр этот, точно так же, как и отступление в Филях, в настоящем никогда никому не представлялся в его цельности, а шаг за шагом, событие зa событием, мгновение за мгновением, вытекал из бесчисленного количества самых разнообразных условий, и только тогда представился во всей своей цельности, когда он совершился и стал прошедшим.
Как ни странны исторические описания
того, как какой-нибудь король или император, поссорившись с другим императором или королем, собрал войско, сразился с войском врага, одержал победу, убил три, пять, десять тысяч человек, и, вследствие
того, покорил государство и целый народ в несколько миллионов; как ни непонятно, почему поражение одной армии, одною сотой всех сил народа, заставило покориться народ, — все факты
истории (насколько она нам известна), подтверждают справедливость
того, что бòльшие или меньшие успехи войска одного народа, против войска другого народа, суть причины или, по крайней мере, существенные признаки увеличения или уменьшения силы народов.
Но вдруг в 1812-м году французами одержана победа под Москвой, Москва взята, и вслед за
тем без новых сражений не Россия перестала существовать, а перестала существовать 600-тысячная армия, потом наполеоновская Франция. Натянуть факты на правила
истории, сказать, что поле сражения в Бородине осталось за русскими, что после Москвы были сражения, уничтожившие армию Наполеона, — невозможно.
Военная наука, видя в
истории бесчисленное количество примеров
того, что масса войск не совпадает с силой, что малые отряды побеждают большие, смутно признает существование этого неизвестного множителя и старается отыскать его
то в геометрическом построении,
то в вооружении,
то, самое обыкновенное, — в гениальности полководцев. Но подстановление всех этих значений множителя не доставляет результатов, согласных с историческими фактами.
Пьер знал эту
историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту
историю и всегда с особенным радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту
историю, он теперь прислушался к ней, как к чему-то новому, и
тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру.
История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Кто из русских людей, читая описания последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности? Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов, когда все три армии окружали их в превосходящем числе, когда расстроенные французы, голодая и замерзая, сдавались толпами и когда (как нам рассказывает
история) цель русских состояла именно в
том, чтоб остановить, отрезать и забрать в плен всех французов?
История (
та, которая называется этим словом), отвечая на эти вопросы, говорит, что это случилось оттого, что Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот-то, и тот-то, не сделали таких-то и таких-то маневров.
Мало
того, что современники, увлекаемые страстями, говорили так, — потомство и
история признали Наполеона grand, [великим] а Кутузова — иностранцы — хитрым, развратным, слабым придворным стариком; — русские — чем-то неопределенным, — какою-то куклой, полезною только по своему русскому имени…
Кутузов же,
тот человек, который от начала и до конца своей деятельности в 1812 году, от Бородина и до Вильны, ни разу ни одним действием, ни словом не изменяя себе, являет необычайный в
истории пример самоотвержения и сознания в настоящем будущего значения события, — Кутузов представляется им чем-то неопределенным и жалким, и, говоря о Кутузове и 12-м годе, им всегда как будто немножко стыдно.
А между
тем, трудно себе представить историческое лицо, деятельность которого так неизменно и постоянно была бы направлена к одной и
той же цели. Трудно вообразить себе цель более достойную и более совпадающую с волею всего народа. Еще труднее найти другой пример в
истории, где бы цель, которую поставило себе историческое лицо, была бы так совершенно достигнута, как
та цель, к достижению которой была направлена вся деятельность Кутузова в 12-м году.
Он,
тот Кутузов, который в Аустерлицком сражении, прежде начала его, говорит, что оно будет проиграно, в Бородине, несмотря на уверения генералов в
том, что сражение проиграно, несмотря на неслыханный в
истории пример
того, что после выигранного сражения войско должно отступать, он один, в противность всем, до самой смерти утверждает, что Бородинское сражение — победа.
Простая, скромная, и потому истинно величественная фигура эта не могла улечься в
ту лживую форму европейского героя, мнимо управляющего людьми, которую придумала
история.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на
то, что по обыкновению докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые
истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
Предположение это
тем более естественно и необходимо, что, следя за развитием
истории, мы видим, что с каждым годом, с каждым новым писателем изменяется воззрение на
то, чтò есть благо человечества; так что
то, чтò казалось благом, чрез 10 лет представляется злом; и наоборот.
Мало
того, одновременно мы находим в
истории совершенно противоположные взгляды на
то, чтò было зло и чтò было благо: одни данную Польше конституцию и Священный Союз ставят в заслугу, другие в укор Александру.
Если допустить, как
то делают историки, что великие люди ведут человечество к достижению известных целей, состоящих или в величии России или Франции, или в равновесии Европы, или в разнесении идей революции, или в общем прогрессе, или в чем бы
то ни было,
то невозможно объяснить явлений
истории без понятий о случае и о гении.
Когда нужно было дать упражнение òргану голоса, — это было большею частью в 7-м часу, после пищеварительного отдыха в темной комнате, — тогда предлогом были рассказы всё одних и
тех же
историй и всё одним и
тем же слушателям.
Денисов, не будучи членом семьи, поэтому не понимая осторожности Пьера, кроме
того, как недовольный, весьма интересовался
тем, чтò делалось в Петербурге, и беспрестанно вызывал Пьера на рассказы
то о только что случившейся
истории в Семеновском полку,
то об Аракчееве,
то о Библейском обществе.
Новая
история отвергла прежние верования, не поставив на место их нового воззрения, и логика положения заставила историков, мнимо отвергших божественную власть царей и фатум древних, притти другим путем к
тому же самому: к признанию тoгo, что 1) народы руководятся единичными людьми, и 2) что существует известная цель, к которой движутся народы и человечество.
Напрасно подумали бы, что это есть насмешка, — каррикатура исторических описаний. Напротив, это есть самое мягкое выражение
тех противоречивых и не отвечающих на вопросы ответов, которые дает вся
история, от составителей мемуаров и
историй отдельных государств до общих
историй и нового рода
историй культуры
того времени.
Странность и комизм этих ответов вытекают из
того, что новая
история подобна глухому человеку, отвечающему на вопросы, которых никто ему не делает.
Если цель
истории есть описание движения человечества и народов,
то первый вопрос, без ответа на который всё остальное непонятно, — следующий: какая сила движет народами? На этот вопрос новая
история озабоченно рассказывает или
то, что Наполеон был очень гениален, или
то, что Людовик XIV был очень горд, или еще
то, что такие-то писатели написали такие-то книжки.
Если вместо божественной власти стала другая сила,
то надо объяснить, в чем состоит эта новая сила, ибо именно в этой-то силе и заключается весь интерес
истории.
История как будто предполагает, что сила эта сама собой разумеется и всем известна. Но, несмотря на всё желание признать эту новую силу известною,
тот, кто прочтет очень много исторических сочинений, невольно усомнится в
том, чтобы новая сила эта, различно понимаемая самими историками, была всем совершенно известна.
Так что историки этого рода, взаимно уничтожая положения друг друга,
тем самым уничтожают понятие о силе, производящей события, и не дают никакого ответа на существенный вопрос
истории.
Но не говоря о внутреннем достоинстве этого рода
историй (может быть, они для кого-нибудь или для чего-нибудь и нужны),
истории культуры, к которым начинают более и более сводиться все общие
истории, знаменательны
тем, что они, подробно и серьезно разбирая различные религиозные, философские, политические учения, как причины событий, всякий раз, как им только приходится описать действительное историческое событие, как например поход 12-го года, описывают его невольно, как произведение власти, прямо говоря, что поход этот есть произведение воли Наполеона.
Говоря таким образом, историки культуры невольно противоречат самим себе, они доказывают, что
та новая сила, которую они придумали, не выражает исторических событий, а что единственное средство понимать
историю есть
та власть, которой они будто бы не признают.
До
тех пор пока пишутся
истории отдельных лиц, — будь они Кесари, Александры или Лютеры и Вольтеры, а не
история всех, без одного исключения всех, людей, принимающих участие в событии, — нет возможности не приписывать отдельным лицам силы, заставляющей других людей направлять свою деятельность к одной цели. И единственное известное историкам такое понятие есть власть.