И Наташа не могла больше говорить (ей всё смешно казалось). Она упала на мать и расхохоталась так громко и звонко, что все, даже чопорная гостья, против воли засмеялись.
Вейротер усмехнулся опять тою улыбкой, которая говорила, что ему смешно и странно встречать возражения от русских генералов и доказывать то, в чем не только он сам слишком хорошо был уверен, но в чем уверены были им государи-императоры.
Наташа смеялась при всяком слове, которое он говорил и которое она говорила, не потому, чтобы было смешно то, что̀ они говорили, но потому, что ей было весело и она не в силах была удерживать своей радости, выражавшейся смехом.
Ничего не было дурного или неуместного в том, что́ они говорили, всё было остроумно и могло бы быть смешно; но чего-то того самого, что́ составляет соль веселья, не только не было, но они и не знали, что оно бывает.
Они помолчали. Князь Андрей смотрел близко в эти зеркальные, непропускающие к себе глаза и ему стало смешно, как он мог ждать чего-нибудь от Сперанского и от всей своей деятельности, связанной с ним, и как мог он приписывать важность тому, что́ делал Сперанский. Этот аккуратный, невеселый смех долго не переставал звучать в ушах князя Андрея после того, как он уехал от Сперанского.
Она не могла следить за ходом оперы, не могла даже слышать музыку: она видела только крашеные картоны и странно-наряженных мужчин и женщин, при ярком свете странно двигавшихся, говоривших и певших; она знала, что́ всё это должно было представлять, но всё это было так вычурно-фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актеров, то смешно на них.
— Eh bien, vous ne dites rien, admirateur et courtisan de l’Empereur Alexandre? [Ну-с, чтό ж вы ничего не говорите, обожатель и придворный императора Александра?] — сказал он, как будто смешно было быть в его присутствии чьим-нибудь courtisan и admirateur [придворным и обожателем] кроме его, Наполеона.
— Да ведь вы без сахара? — сказала она, всё улыбаясь, как будто всё, чтό ни говорила она и всё, чтό ни говорили другие, было очень смешно и имело еще другое значение.
И его бегство из дому, и его кафтан, и пистолет, и его заявление Ростовым, что он остается в Москве, — всё потеряло бы не только смысл, но всё это было бы презренно и смешно (к чему Пьер был чувствителен, ) ежели бы он после всего этого, так же, как и другие, уехал из Москвы.
Любили мы её больше отца, — ругала она его, пьяненького, высмеивала при нас, и это привилось нам несколько: дети переимчивы, и мы тоже над ним, пьяным-то, шутки шутили, нос сажей намажем, а то — перцу в ноздри ему, и — чихает, а нам смешно!
Карандышев. Да, это смешно… Я смешной человек… Я знаю сам, что я смешной человек. Да разве людей казнят за то, что они смешны? Я смешон — ну, смейся надо мной, смейся в глаза! Приходите ко мне обедать, пейте мое вино и ругайтесь, смейтесь надо мной — я того стою. Но разломать грудь у смешного человека, вырвать сердце, бросить под ноги и растоптать его! Ох, ох! Как мне жить! Как мне жить!