— Что̀ за штиль, как он описывает мило! — говорила она, читая описательную часть письма. — И что̀ за душа! О себе ничего… ничего! О каком-то Денисове, а сам, верно, храбрее их всех. Ничего не пишет о своих страданиях. Что̀ за сердце! Как я узнаю его! И как вспомнил всех! Никого не забыл. Я всегда, всегда говорила, еще когда он вот какой был, я всегда говорила…
К Рождеству он ей уже надоел. Она вернулась к одной из своих прежних, испытанных пассий. А он не мог. Ходит за ней, как привидение. Измучился весь, исхудал, почернел. Говоря высоким штилем — «смерть уже лежала на его высоком челе». Ревновал он ее ужасно. Говорят, целые ночи простаивал под ее окнами.
Санин немедленно воспользовался наступившим штилем — и выказал красноречие изумительное: едва ли бы сумел он с таким жаром и с такой убедительностью изложить свои намерения и свои чувства перед самой Джеммой.
В юрте было темно, только в очаге тлели две головешки. Снаружи завывала вьюга. Сильные порывы ветра иногда спадали до штиля. И вот в минуту одного такого затишья я в третий раз услышал тот же крик о помощи и затем плач.
Внезапные переходы его от полнейшего штиля, когда гардемарины были «любезные друзья», к шторму, когда они становились «щенками», которых следует повесить на нока-реях, мастерски были переданы востроглазым, худеньким Касаткиным.