Неточные совпадения
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на
себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы
с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок,
чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом
с кофеем, письма и бумаги из присутствия.
Детскость выражения ее лица в соединении
с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный мир, где он
чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить
себя в редкие дни своего раннего детства.
Ужасно то, что мы — старые, уже
с прошедшим… не любви, а грехов… вдруг сближаемся
с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не
чувствовать себя недостойным.
В воспоминание же о Вронском примешивалось что-то неловкое, хотя он был в высшей степени светский и спокойный человек; как будто фальшь какая-то была, — не в нем, он был очень прост и мил, — но в ней самой, тогда как
с Левиным она
чувствовала себя совершенно простою и ясною.
Взойдя наверх одеться для вечера и взглянув в зеркало, она
с радостью заметила, что она в одном из своих хороших дней и в полном обладании всеми своими силами, а это ей так нужно было для предстоящего: она
чувствовала в
себе внешнюю тишину и свободную грацию движений.
Вронский в это последнее время, кроме общей для всех приятности Степана Аркадьича,
чувствовал себя привязанным к нему еще тем, что он в его воображении соединялся
с Кити.
Вронский, стоя рядом
с Облонским, оглядывал вагоны и выходивших и совершенно забыл о матери. То, что он сейчас узнал про Кити, возбуждало и радовало его. Грудь его невольно выпрямлялась, и глаза блестели. Он
чувствовал себя победителем.
Кити любовалась ею еще более, чем прежде, и всё больше и больше страдала. Кити
чувствовала себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись
с ней в мазурке, он не вдруг узнал ее — так она изменилась.
Левин
чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился
с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам
с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Дорогой, в вагоне, он разговаривал
с соседями о политике, о новых железных дорогах, и, так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство
собой, стыд пред чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната
с поднятым воротником кафтана, когда увидал в неярком свете, падающем из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей
с подвязанными хвостами, в сбруе
с кольцами и мохрами, когда кучер Игнат, еще в то время как укладывались, рассказал ему деревенские новости, о приходе рядчика и о том, что отелилась Пава, — он
почувствовал, что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство
собой проходят.
Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда
чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении
с бедностью народа и теперь решил про
себя, что, для того чтобы
чувствовать себя вполне правым, он, хотя прежде много работал и нероскошно жил, теперь будет еще больше работать и еще меньше будет позволять
себе роскоши.
Но в ту минуту, когда она выговаривала эти слова, она
чувствовала, что они несправедливы; она не только сомневалась в
себе, она
чувствовала волнение при мысли о Вронском и уезжала скорее, чем хотела, только для того, чтобы больше не встречаться
с ним.
У всех было то же отношение к его предположениям, и потому он теперь уже не сердился, но огорчался и
чувствовал себя еще более возбужденным для борьбы
с этою какою-то стихийною силой, которую он иначе не умел назвать, как «что Бог даст», и которая постоянно противопоставлялась ему.
Действительно, мальчик
чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить
себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку.
С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но
с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
Гладиатор и Диана подходили вместе, и почти в один и тот же момент: раз-раз, поднялись над рекой и перелетели на другую сторону; незаметно, как бы летя, взвилась за ними Фру-Фру, но в то самое время, как Вронский
чувствовал себя на воздухе, он вдруг увидал, почти под ногами своей лошади, Кузовлева, который барахтался
с Дианой на той стороне реки (Кузовлев пустил поводья после прыжка, и лошадь полетела
с ним через голову).
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он
чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала
себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни
с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей
с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он
чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
«Для Бетси еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь,
с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и,
чувствуя в
себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала говорить, сама не зная, что скажет.
Она как будто очнулась;
почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она
почувствовала всю тяжесть этого мира горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла над
собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли
с детьми.
«И для чего она говорит по-французски
с детьми? — подумал он. — Как это неестественно и фальшиво! И дети
чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности», думал он сам
с собой, не зная того, что Дарья Александровна всё это двадцать раз уже передумала и всё-таки, хотя и в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих детей.
Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она не может предложить ему
себя, и
чувствовала враждебность к нему зa это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла в своем воображении, что она их сказала всем и что все их слышали. Она не могла решиться взглянуть в глаза тем,
с кем она жила. Она не могла решиться позвать девушку и еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль матери, живущей для сына, которую она взяла на
себя в последние годы, и
с радостью
почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому.
Она
чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу не любить его? — говорила она
себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он будет заодно
с отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
Она
чувствовала, что то положение в свете, которым она пользовалась и которое утром казалось ей столь ничтожным, что это положение дорого ей, что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся
с любовником; что, сколько бы она ни старалась, она не будет сильнее самой
себя.
Раз решив сам
с собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв, по крайней мере, на
себя эту роль, — Вронский уже не мог
чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав в полк, пришел не к нему первому. Серпуховской был добрый приятель, и он был рад ему.
Он
с новой силой
почувствовал самого
себя, от упругих движений ног до движения легких при дыхании, и что-то защекотало его губы.
Он
почувствовал тоже, что что-то поднимается к его горлу, щиплет ему вносу, и он первый раз в жизни
почувствовал себя готовым заплакать. Он не мог бы сказать, что именно так тронуло его; ему было жалко ее, и он
чувствовал, что не может помочь ей, и вместе
с тем знал, что он виною ее несчастья, что он сделал что-то нехорошее.
Добродушный Туровцын, очевидно,
чувствовал себя не в своей сфере, и улыбка толстых губ,
с которою он встретил Степана Аркадьича, как словами говорила: «Ну, брат, засадил ты меня
с умными!
В такие минуты в особенности Алексей Александрович
чувствовал себя совершенно спокойным и согласным
с собой и не видел в своем положении ничего необыкновенного, ничего такого, что бы нужно было изменить.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он,
с смущением и досадой
чувствуя, что то, что он легко и ясно мог решить сам
с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой силы, которая должна была руководить его жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
И Степан Аркадьич улыбнулся. Никто бы на месте Степана Аркадьича, имея дело
с таким отчаянием, не позволил
себе улыбнуться (улыбка показалась бы грубой), но в его улыбке было так много доброты и почти женской нежности, что улыбка его не оскорбляла, а смягчала и успокоивала. Его тихие успокоительные речи и улыбки действовали смягчающе успокоительно, как миндальное масло. И Анна скоро
почувствовала это.
Она теперь
с радостью мечтала о приезде Долли
с детьми, в особенности потому, что она для детей будет заказывать любимое каждым пирожное, а Долли оценит всё ее новое устройство. Она сама не знала, зачем и для чего, но домашнее хозяйство неудержимо влекло ее к
себе. Она, инстинктивно
чувствуя приближение весны и зная, что будут и ненастные дни, вила, как умела, свое гнездо и торопилась в одно время и вить его и учиться, как это делать.
—
Чувствую, что отправляюсь, —
с трудом, но
с чрезвычайною определенностью, медленно выжимая из
себя слова, проговорил Николай. Он не поднимал головы, но только направлял глаза вверх, не достигая ими лица брата. — Катя, уйди! — проговорил он еще.
На все вопросы, которые ему делали о том, как он
себя чувствует, он отвечал одинаково
с выражением злобы и упрека...
С той минуты, как Алексей Александрович понял из объяснений
с Бетси и со Степаном Аркадьичем, что от него требовалось только того, чтоб он оставил свою жену в покое, не утруждая ее своим присутствием, и что сама жена его желала этого, он
почувствовал себя столь потерянным, что не мог ничего сам решить, не знал сам, чего он хотел теперь, и, отдавшись в руки тех, которые
с таким удовольствием занимались его делами, на всё отвечал согласием.
Анна
чувствовала себя униженною, оскорбленною, но она видела, что
с своей точки зрения графиня Лидия Ивановна права.
Вронский не слушал его. Он быстрыми шагами пошел вниз: он
чувствовал, что ему надо что-то сделать, но не знал что. Досада на нее за то, что она ставила
себя и его в такое фальшивое положение, вместе
с жалостью к ней за ее страдания, волновали его. Он сошел вниз в партер и направился прямо к бенуару Анны. У бенуара стоял Стремов и разговаривал
с нею...
— То есть как тебе сказать?… Я по душе ничего не желаю, кроме того, чтобы вот ты не споткнулась. Ах, да ведь нельзя же так прыгать! — прервал он свой разговор упреком за то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший на тропинке сук. — Но когда я рассуждаю о
себе и сравниваю
себя с другими, особенно
с братом, я
чувствую, что я плох.
Это важно», говорил
себе Сергей Иванович,
чувствуя вместе
с тем, что это соображение для него лично не могло иметь никакой важности, а разве только портило в глазах других людей его поэтическую роль.
И вдруг совершенно неожиданно голос старой княгини задрожал. Дочери замолчали и переглянулись. «Maman всегда найдет
себе что-нибудь грустное», сказали они этим взглядом. Они не знали, что, как ни хорошо было княгине у дочери, как она ни
чувствовала себя нужною тут, ей было мучительно грустно и за
себя и за мужа
с тех пор, как они отдали замуж последнюю любимую дочь и гнездо семейное опустело.
Было нечистое что-то в позе Васеньки, в его взгляде, в его улыбке. Левин видел даже что-то нечистое и в позе и во взгляде Кити. И опять свет померк в его глазах. Опять, как вчера, вдруг, без малейшего перехода, он
почувствовал себя сброшенным
с высота счастья, спокойствия, достоинства в бездну отчаяния, злобы и унижения. Опять все и всё стали противны ему.
Долли
чувствовала себя смущенною и искала предмета разговора. Хотя она и считала, что
с его гордостью ему должны быть неприятны похвалы его дома и сада, она, не находя другого предмета разговора, всё-таки сказала ему, что ей очень понравился его дом.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается говорить
с нею, промелькнули у нее в голове: «он станет просить меня переехать к ним гостить
с детьми, и я должна буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг для Анны… Или не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может быть, о Кити, о том, что он
чувствует себя виноватым?» Она предвидела всё только неприятное, но не угадала того, о чем он хотел говорить
с ней.
В Соборе Левин, вместе
с другими поднимая руку и повторяя слова протопопа, клялся самыми страшными клятвами исполнять всё то, на что надеялся губернатор. Церковная служба всегда имела влияние на Левина, и когда он произносил слова: «целую крест» и оглянулся на толпу этих молодых и старых людей, повторявших то же самое, он
почувствовал себя тронутым.
Еще отец, нарочно громко заговоривший
с Вронским, не кончил своего разговора, как она была уже вполне готова смотреть на Вронского, говорить
с ним, если нужно, точно так же, как она говорила
с княгиней Марьей Борисовной, и, главное, так, чтобы всё до последней интонации и улыбки было одобрено мужем, которого невидимое присутствие она как будто
чувствовала над
собой в эту минуту.
― Ах, княгиня Марья Борисовна, это прелесть! ― сказал Степан Аркадьич и рассказал про нее анекдот, который всех насмешил. В особенности Вронский так добродушно расхохотался, что Левин
почувствовал себя совсем примиренным
с ним.
Левин поглядел
с портрета на оригинал. Особенный блеск осветил лицо Анны в то время, как она
почувствовала на
себе его взгляд. Левин покраснел и, чтобы скрыть свое смущение, хотел спросить, давно ли она видела Дарью Александровну; но в то же время Анна заговорила...
Он поспешно вскочил, не
чувствуя себя и не спуская
с нее глаз, надел халат и остановился, всё глядя на нее. Надо было итти, но он не мог оторваться от ее взгляда. Он ли не любил ее лица, не знал ее выражения, ее взгляда, но он никогда не видал ее такою. Как гадок и ужасен он представлялся
себе, вспомнив вчерашнее огорчение ее, пред нею, какою она была теперь! Зарумянившееся лицо ее, окруженное выбившимися из-под ночного чепчика мягкими волосами, сияло радостью и решимостью.
— Господи, помилуй! прости, помоги! — твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в
себе, нисколько не мешают ему обращаться к Богу. Всё это теперь, как прах, слетело
с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в Чьих руках он
чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
Одно — вне ее присутствия,
с доктором, курившим одну толстую папироску за другою и тушившим их о край полной пепельницы,
с Долли и
с князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и
чувствовал себя точно проснувшимся, и другое настроение — в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело разорваться и всё не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился Богу.
И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно
почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел,
с такою силой поднялись в нем, колебля всё его тело, что долго мешали ему говорить.