Неточные совпадения
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала,
что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к
чему все эти страшные и высокопарные слова о том
свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Но и Натали, только
что показалась в
свет, вышла замуж за дипломата Львова.
Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь с Кити в
свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться с нею, Левин внезапно решил,
что этого не может быть, и уехал в деревню.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в
свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое,
что делают никуда негодившиеся люди.
Княжне Кити Щербацкой было восьмнадцать лет. Она выезжала первую зиму. Успехи ее в
свете были больше,
чем обеих ее старших сестер, и больше,
чем даже ожидала княгиня. Мало того,
что юноши, танцующие на московских балах, почти все были влюблены в Кити, уже в первую зиму представились две серьезные партии: Левин и, тотчас же после его отъезда, граф Вронский.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в
свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то,
что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал,
что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся в
свете отношение,
что два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени,
что не могут даже серьезно обращаться друг с другом и не могут даже быть оскорблены один другим.
Он говорил с нею то,
что обыкновенно говорят в
свете, всякий вздор, но вздор, которому он невольно придавал особенный для нее смысл.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное,
что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное,
что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то,
что ему стыдно детей, и то,
что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на
свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
— Я больше тебя знаю
свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь,
что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
Бал только
что начался, когда Кити с матерью входила на большую, уставленную цветами и лакеями в пудре и красных кафтанах, залитую
светом лестницу.
Даже не было надежды, чтоб ее пригласили, именно потому,
что она имела слишком большой успех в
свете, и никому в голову не могло прийти, чтоб она не была приглашена до сих пор.
«Не прав ли он,
что всё на
свете дурно и гадко?
Дверь 12-го нумера была полуотворена, и оттуда, в полосе
света, выходил густой дым дурного и слабого табаку, и слышался незнакомый Левину голос; но Левин тотчас же узнал,
что брат тут; он услыхал его покашливанье.
— Да не говори ей вы. Она этого боится. Ей никто, кроме мирового судьи, когда ее судили за то,
что она хотела уйти из дома разврата, никто не говорил вы. Боже мой,
что это за бессмыслица на
свете! — вдруг вскрикнул он. — Эти новыя учреждения, эти мировые судьи, земство,
что это за безобразие!
— На том
свете? Ох, не люблю я тот
свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется,
что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
Дорогой, в вагоне, он разговаривал с соседями о политике, о новых железных дорогах, и, так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство собой, стыд пред чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната с поднятым воротником кафтана, когда увидал в неярком
свете, падающем из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей с подвязанными хвостами, в сбруе с кольцами и мохрами, когда кучер Игнат, еще в то время как укладывались, рассказал ему деревенские новости, о приходе рядчика и о том,
что отелилась Пава, — он почувствовал,
что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство собой проходят.
Она вспомнила, как она рассказала почти признание, которое ей сделал в Петербурге молодой подчиненный ее мужа, и как Алексей Александрович ответил,
что, живя в
свете, всякая женщина может подвергнуться этому, но
что он доверяется вполне ее такту и никогда не позволит себе унизить ее и себя до ревности.
Третий круг наконец, где она имела связи, был собственно
свет, —
свет балов, обедов, блестящих туалетов,
свет, державшийся одною рукой за двор, чтобы не спуститься до полусвета, который члены этого круга думали,
что презирали, но с которым вкусы у него были не только сходные, но одни и те же.
— Я хочу предостеречь тебя в том, — сказал он тихим голосом, —
что по неосмотрительности и легкомыслию ты можешь подать в
свете повод говорить о тебе. Твой слишком оживленный разговор сегодня с графом Вронским (он твердо и с спокойною расстановкой выговорил это имя) обратил на себя внимание.
Алексей Александрович помолчал и потер рукою лоб и глаза. Он увидел,
что вместо того,
что он хотел сделать, то есть предостеречь свою жену от ошибки в глазах
света, он волновался невольно о том,
что касалось ее совести, и боролся с воображаемою им какою-то стеной.
Но, несмотря на то,
что его любовь была известна всему городу — все более или менее верно догадывались об его отношениях к Карениной, — большинство молодых людей завидовали ему именно в том,
что было самое тяжелое в его любви, — в высоком положении Каренина и потому в выставленности этой связи для
света.
Мать Вронского, узнав о его связи, сначала была довольна — и потому,
что ничто, по ее понятиям, не давало последней отделки блестящему молодому человеку, как связь в высшем
свете, и потому,
что столь понравившаяся ей Каренина, так много говорившая о своем сыне, была всё-таки такая же, как и все красивые и порядочные женщины, по понятиям графини Вронской.
Он чувствовал всю мучительность своего и её положения, всю трудность при той выставленности для глаз всего
света, в которой они находились, скрывать свою любовь, лгать и обманывать; и лгать, обманывать, хитрить и постоянно думать о других тогда, когда страсть, связывавшая их, была так сильна,
что они оба забывали оба всем другом, кроме своей любви.
Она думала теперь именно, когда он застал ее, вот о
чем: она думала, почему для других, для Бетси, например (она знала ее скрытую для
света связь с Тушкевичем), всё это было легко, а для нее так мучительно?
— Из всякого положения есть выход. Нужно решиться, — сказал он. — Всё лучше,
чем то положение, в котором ты живешь. Я ведь вижу, как ты мучаешься всем, и
светом, и сыном, и мужем.
Он приехал к Брянскому, пробыл у него пять минут и поскакал назад. Эта быстрая езда успокоила его. Всё тяжелое,
что было в его отношениях к Анне, вся неопределенность, оставшаяся после их разговора, всё выскочило из его головы; он с наслаждением и волнением думал теперь о скачке, о том,
что он всё-таки поспеет, и изредка ожидание счастья свидания нынешней ночи вспыхивало ярким
светом в его воображении.
Он не хотел видеть и не видел,
что в
свете уже многие косо смотрят на его жену, не хотел понимать и не понимал, почему жена его особенно настаивала на том, чтобы переехать в Царское, где жила Бетси, откуда недалеко было до лагеря полка Вронского.
«Боже мой, как светло! Это страшно, но я люблю видеть его лицо и люблю этот фантастический
свет… Муж! ах, да… Ну, и слава Богу,
что с ним всё кончено».
И, вновь перебрав условия дуэли, развода, разлуки и вновь отвергнув их, Алексей Александрович убедился,
что выход был только один — удержать ее при себе, скрыв от
света случившееся и употребив все зависящие меры для прекращения связи и, главное, — в
чем самому себе он не признавался — для наказания ее.
Она чувствовала,
что то положение в
свете, которым она пользовалась и которое утром казалось ей столь ничтожным,
что это положение дорого ей,
что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся с любовником;
что, сколько бы она ни старалась, она не будет сильнее самой себя.
Последнее ее письмо, полученное им накануне, тем в особенности раздражило его,
что в нем были намеки на то,
что она готова была помогать ему для успеха в
свете и на службе, а не для жизни, которая скандализировала всё хорошее общество.
— Тем хуже,
чем прочнее положение женщины в
свете, тем хуже. Это всё равно, как уже не то
что тащить fardeau руками, а вырывать его у другого.
Всё,
что он видел в окно кареты, всё в этом холодном чистом воздухе, на этом бледном
свете заката было так же свежо, весело и сильно, как и он сам: и крыши домов, блестящие в лучах спускавшегося солнца, и резкие очертания заборов и углов построек, и фигуры изредка встречающихся пешеходов и экипажей, и неподвижная зелень дерев и трав, и поля с правильно прорезанными бороздами картофеля, и косые тени, падавшие от домов и от дерев, и от кустов, и от самых борозд картофеля.
— Мне нужно, чтоб я не встречал здесь этого человека и чтобы вы вели себя так, чтобы ни
свет, ни прислуга не могли обвинить вас… чтобы вы не видали его. Кажется, это не много. И за это вы будете пользоваться правами честной жены, не исполняя ее обязанностей. Вот всё,
что я имею сказать вам. Теперь мне время ехать. Я не обедаю дома.
— Я пожалуюсь? Да ни за
что в
свете! Разговоры такие пойдут,
что и не рад жалобе! Вот на заводе — взяли задатки, ушли.
Что ж мировой судья? Оправдал. Только и держится всё волостным судом да старшиной. Этот отпорет его по старинному. А не будь этого — бросай всё! Беги на край
света!
Когда графиня Нордстон позволила себе намекнуть о том,
что она желала чего-то лучшего, то Кити так разгорячилась и так убедительно доказала,
что лучше Левина ничего не может быть на
свете,
что графиня Нордстон должна была признать это и в присутствии Кити без улыбки восхищения уже не встречала Левина.
«Честолюбие? Серпуховской?
Свет? Двор?» Ни на
чем он не мог остановиться. Всё это имело смысл прежде, но теперь ничего этого уже не было. Он встал с дивана, снял сюртук, выпустил ремень и, открыв мохнатую грудь, чтобы дышать свободнее, прошелся по комнате. «Так сходят с ума, — повторил он, — и так стреляются… чтобы не было стыдно», добавил он медленно.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя,
что то,
что он легко и ясно мог решить сам с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой силы, которая должна была руководить его жизнью в глазах
света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
Он ясно видел,
что весь
свет и жена требовали от него чего-то, но
чего именно, он не мог понять.
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, — палаццо этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение,
что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам — скромный художник, отрекшийся от
света, связей, честолюбия для любимой женщины.
Но он очень скоро заметил,
что хотя
свет был открыт для него лично, он был закрыт для Анны.
По тону Бетси Вронский мог бы понять,
чего ему надо ждать от
света; но он сделал еще попытку в своем семействе. На мать свою он не надеялся. Он знал,
что мать, так восхищавшаяся Анной во время своего первого знакомства, теперь была неумолима к ней за то,
что она была причиной расстройства карьеры сына. Но он возлагал большие надежды на Варю, жену брата. Ему казалось,
что она не бросит камня и с простотой и решительностью поедет к Анне и примет ее.
Вронский понял,
что дальнейшие попытки тщетны и
что надо пробыть в Петербурге эти несколько дней, как в чужом городе, избегая всяких сношений с прежним
светом, чтобы не подвергаться неприятностям и оскорблениям, которые были так мучительны для него.
И она боялась этого больше всего на
свете и потому скрывала от него всё,
что касалось сына.
Вронский в первый раз испытывал против Анны чувство досады, почти злобы за ее умышленное непонимание своего положения. Чувство это усиливалось еще тем,
что он не мог выразить ей причину своей досады. Если б он сказал ей прямо то,
что он думал, то он сказал бы: «в этом наряде, с известной всем княжной появиться в театре — значило не только признать свое положение погибшей женщины, но и бросить вызов
свету, т. е. навсегда отречься от него».
«Да нынче
что? Четвертый абонемент… Егор с женою там и мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на
свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он себе —
Что ж я-то? Или я боюсь или передал покровительство над ней Тушкевичу? Как ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?» сказал он, махнув рукой.
Кто не знал ее и ее круга, не слыхал всех выражений соболезнования, негодования и удивления женщин,
что она позволила себе показаться в
свете и показаться так заметно в своем кружевном уборе и со своей красотой, те любовались спокойствием и красотой этой женщины и не подозревали,
что она испытывала чувства человека, выставляемого у позорного столба.
— Потом он такое занимает положение в
свете,
что ему ни состояние, ни положение в
свете его жены совершенно не нужны. Ему нужно одно — хорошую, милую жену, спокойную.
Сквозь сон он услыхал смех и веселый говор Весловекого и Степана Аркадьича. Он на мгновенье открыл глаза: луна взошла, и в отворенных воротах, ярко освещенные лунным
светом, они стояли разговаривая. Что-то Степан Аркадьич говорил про свежесть девушки, сравнивая ее с только
что вылупленным свежим орешком, и что-то Весловский, смеясь своим заразительным смехом, повторял, вероятно, сказанные ему мужиком слова: «Ты своей как можно домогайся!» Левин сквозь сон проговорил...