Неточные совпадения
— Если тебе хочется, съезди, но я не советую, — сказал Сергей Иванович. — То
есть, в отношении ко мне, я этого не боюсь, он тебя не поссорит со мной; но
для тебя, я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай как
хочешь.
И странно то, что
хотя они действительно говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том, что
для Елецкой можно
было бы найти лучше партию, а между тем эти слова имели
для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити.
Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью народа и теперь решил про себя, что,
для того чтобы чувствовать себя вполне правым, он,
хотя прежде много работал и нероскошно жил, теперь
будет еще больше работать и еще меньше
будет позволять себе роскоши.
Дом
был большой, старинный, и Левин,
хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это
было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот
был целый мир
для Левина. Это
был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая
для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Она видела, что Алексей Александрович
хотел что-то сообщить ей приятное
для себя об этом деле, и она вопросами навела его на рассказ. Он с тою же самодовольною улыбкой рассказал об овациях, которые
были сделаны ему вследствие этого проведенного положения.
Для Сергея Ивановича меньшой брат его
был славный малый, с сердцем поставленным хорошо (как он выражался по — французски), но с умом
хотя и довольно быстрым, однако подчиненным впечатлениям минуты и потому исполненным противоречий. Со снисходительностью старшего брата, он иногда объяснял ему значение вещей, но не мог находить удовольствия спорить с ним, потому что слишком легко разбивал его.
— Ну, положим, — сказал Левин,
хотя вовсе не полагал этого, — положим, что это так; но я всё-таки не вижу,
для чего я
буду об этом заботиться.
Первое время деревенской жизни
было для Долли очень трудное. Она живала в деревне в детстве, и у ней осталось впечатление, что деревня
есть спасенье от всех городских неприятностей, что жизнь там
хотя и не красива (с этим Долли легко мирилась), зато дешева и удобна: всё
есть, всё дешево, всё можно достать, и детям хорошо. Но теперь, хозяйкой приехав в деревню, она увидела, что это всё совсем не так, как она думала.
Не так хороша, как она бывало
хотела быть хороша на бале, но хороша
для той цели, которую она теперь имела в виду.
В этот же вечер она увидалась с Вронским, но не сказала ему о том, что произошло между ею и мужем,
хотя,
для того чтобы положение определилось, надо
было сказать ему.
Она вспомнила ту, отчасти искреннюю,
хотя и много преувеличенную, роль матери, живущей
для сына, которую она взяла на себя в последние годы, и с радостью почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней
есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому.
Свияжский
был один из тех, всегда удивительных
для Левина людей, рассуждение которых, очень последовательное,
хотя и никогда не самостоятельное, идет само по себе, а жизнь, чрезвычайно определенная и твердая в своем направлении, идет сама по себе, совершенно независимо и почти всегда в разрез с рассуждением.
― Нет! ― закричал он своим пискливым голосом, который поднялся теперь еще нотой выше обыкновенного, и, схватив своими большими пальцами ее за руку так сильно, что красные следы остались на ней от браслета, который он прижал, насильно посадил ее на место. ― Подлость? Если вы
хотите употребить это слово, то подлость ― это. бросить мужа, сына
для любовника и
есть хлеб мужа!
— Я не понимаю, как они могут так грубо ошибаться. Христос уже имеет свое определенное воплощение в искусстве великих стариков. Стало
быть, если они
хотят изображать не Бога, а революционера или мудреца, то пусть из истории берут Сократа, Франклина, Шарлоту Корде, но только не Христа. Они берут то самое лицо, которое нельзя брать
для искусства, а потом…
Слово талант, под которым они разумели прирожденную, почти физическую способность, независимую от ума и сердца, и которым они
хотели назвать всё, что переживаемо
было художником, особенно часто встречалось в их разговоре, так как оно им
было необходимо,
для того чтобы называть то, о чем они не имели никакого понятия, но
хотели говорить.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение
есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но
для Алексея Александровича
было необходимо так думать, ему
было так необходимо в его унижении иметь ту,
хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
Но он очень скоро заметил, что
хотя свет
был открыт
для него лично, он
был закрыт
для Анны.
— Да я не
хочу знать! — почти вскрикнула она. — Не
хочу. Раскаиваюсь я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то
было бы то же.
Для нас,
для меня и
для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений.
Для чего мы живем здесь врозь и не видимся? Почему я не могу ехать? Я тебя люблю, и мне всё равно, — сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты не изменился. Отчего ты не смотришь на меня?
— Почему же ты думаешь, что мне неприятна твоя поездка? Да если бы мне и
было это неприятно, то тем более мне неприятно, что ты не берешь моих лошадей, — говорил он. — Ты мне ни разу не сказала, что ты решительно едешь. А нанимать на деревне, во-первых, неприятно
для меня, а главное, они возьмутся, но не довезут. У меня лошади
есть. И если ты не
хочешь огорчить меня, то ты возьми моих.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается говорить с нею, промелькнули у нее в голове: «он станет просить меня переехать к ним гостить с детьми, и я должна
буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг
для Анны… Или не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может
быть, о Кити, о том, что он чувствует себя виноватым?» Она предвидела всё только неприятное, но не угадала того, о чем он
хотел говорить с ней.
Дарья Александровна наблюдала эту новую
для себя роскошь и, как хозяйка, ведущая дом, —
хотя и не надеясь ничего из всего виденного применить к своему дому, так это всё по роскоши
было далеко выше ее образа жизни, — невольно вникала во все подробности, и задавала себе вопрос, кто и как это всё сделал.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла в постель. Ей всею душой
было жалко Анну в то время, как она говорила с ней; но теперь она не могла себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою
для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не
хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
Правда,
было еще одно средство: не удерживать его, —
для этого она не
хотела ничего другого, кроме его любви, — но сблизиться с ним,
быть в таком положении, чтоб он не покидал ее.
Хотя он и должен
был признать, что в восточной, самой большой части России рента еще нуль, что заработная плата выражается
для девяти десятых восьмидесятимиллионного русского населения только пропитанием самих себя и что капитал еще не существует иначе, как в виде самых первобытных орудий, но он только с этой точки зрения рассматривал всякого рабочего,
хотя во многом и не соглашался с экономистами и имел свою новую теорию о заработной плате, которую он и изложил Левину.
― Это мой искренний, едва ли не лучший друг, ― сказал он Вронскому. ― Ты
для меня тоже еще более близок и дорог. И я
хочу и знаю, что вы должны
быть дружны и близки, потому что вы оба хорошие люди.
За чаем продолжался тот же приятный, полный содержания разговор. Не только не
было ни одной минуты, чтобы надо
было отыскивать предмет
для разговора, но, напротив, чувствовалось, что не успеваешь сказать того, что
хочешь, и охотно удерживаешься, слушая, что говорит другой. И всё, что ни говорили, не только она сама, но Воркуев, Степан Аркадьич, — всё получало, как казалось Левину, благодаря ее вниманию и замечаниям, особенное значение.
— Разумеется, ты
хотел остаться и остался. Ты делаешь все, что ты
хочешь. Но зачем ты говоришь мне это?
Для чего? — говорила она, всё более разгорячаясь. — Разве кто-нибудь оспаривает твои права? Но ты
хочешь быть правым, и
будь прав.
Жена?.. Нынче только он говорил с князем Чеченским. У князя Чеченского
была жена и семья — взрослые пажи дети, и
была другая, незаконная семья, от которой тоже
были дети.
Хотя первая семья тоже
была хороша, князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй семье. И он возил своего старшего сына во вторую семью и рассказывал Степану Аркадьичу, что он находит это полезным и развивающим
для сына. Что бы на это сказали в Москве?
— То
есть вы
хотите сказать, что грех мешает ему? — сказала Лидия Ивановна. — Но это ложное мнение. Греха нет
для верующих, грех уже искуплен. Pardon, — прибавила она, глядя на опять вошедшего с другой запиской лакея. Она прочла и на словах ответила: «завтра у Великой Княгини, скажите». —
Для верующего нет греха, — продолжала она разговор.
— «Я знаю, что он
хотел сказать; он
хотел сказать: ненатурально, не любя свою дочь, любить чужого ребенка. Что он понимает в любви к детям, в моей любви к Сереже, которым я
для него пожертвовала? Но это желание сделать мне больно! Нет, он любит другую женщину, это не может
быть иначе».
—
Для тебя это не имеет смысла, потому что до меня тебе никакого дела нет. Ты не
хочешь понять моей жизни. Одно, что меня занимало здесь, — Ганна. Ты говоришь, что это притворство. Ты ведь говорил вчера, что я не люблю дочь, а притворяюсь, что люблю эту Англичанку, что это ненатурально; я бы желала знать, какая жизнь
для меня здесь может
быть натуральна!
— Нет, об этом самом. И поверь, что
для меня женщина без сердца,
будь она старуха или не старуха, твоя мать или чужая, не интересна, и я ее знать не
хочу.
— Я, как человек, — сказал Вронский, — тем хорош, что жизнь
для меня ничего не стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, — это я знаю. Я рад тому, что
есть за что отдать мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится. — И он сделал нетерпеливое движение скулой от неперестающей, ноющей боли зуба, мешавшей ему даже говорить с тем выражением, с которым он
хотел.
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро
для всех,
для человечества,
для России,
для всей деревни, он замечал, что мысли об этом
были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не
было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью
для себя, он,
хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
Сдерживая на тугих вожжах фыркающую от нетерпения и просящую хода добрую лошадь, Левин оглядывался на сидевшего подле себя Ивана, не знавшего, что делать своими оставшимися без работы руками, и беспрестанно прижимавшего свою рубашку, и искал предлога
для начала разговора с ним. Он
хотел сказать, что напрасно Иван высоко подтянул чересседельню, но это
было похоже на упрек, а ему хотелось любовного разговора. Другого же ничего ему не приходило в голову.