— Ну-с, он появился здесь вскоре после тебя, и, как я понимаю, он
по уши влюблен в Кити, и ты понимаешь, что мать….
Но в это самое мгновенье оба вдруг услыхали пронзительный свист, который как будто стегнул их
по уху, и оба вдруг схватились за ружья, и две молнии блеснули, и два удара раздались в одно и то же мгновение. Высоко летевший вальдшнеп мгновенно сложил крылья и упал в чащу, пригибая тонкие побеги.
Неточные совпадения
Старая, седая Ласка, ходившая за ними следом, села осторожно против него и насторожила
уши. Солнце спускалось на крупный лес; и на свете зари березки, рассыпанные
по осиннику, отчетливо рисовались своими висящими ветвями с надутыми, готовыми лопнуть почками.
Непогода к вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую
ушами и головой лошадь, что она шла боком; но Левину под башлыком было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие
по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
«Неужели это правда?» подумал Левин и оглянулся на невесту. Ему несколько сверху виднелся ее профиль, и
по чуть заметному движению ее губ и ресниц он знал, что она почувствовала его взгляд. Она не оглянулась, но высокий сборчатый воротничок зашевелился, поднимаясь к ее розовому маленькому
уху. Он видел, что вздох остановился в ее груди, и задрожала маленькая рука в высокой перчатке, державшая свечу.
Ласка подскочила к нему, поприветствовала его, попрыгав, спросила у него по-своему, скоро ли выйдут те, но, не получив от него ответа, вернулась на свой пост ожидания и опять замерла, повернув на бок голову и насторожив одно
ухо.
Косые лучи солнца были еще жарки; платье, насквозь промокшее от пота, липло к телу; левый сапог, полный воды, был тяжел и чмокал;
по испачканному пороховым осадком лицу каплями скатывался пот; во рту была горечь, в носу запах пороха и ржавчины, в
ушах неперестающее чмоканье бекасов; до стволов нельзя было дотронуться, так они разгорелись; сердце стучало быстро и коротко; руки тряслись от волнения, и усталые ноги спотыкались и переплетались
по кочкам и трясине; но он всё ходил и стрелял.
Несмотря на все эти причуды, другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать его в люди; но Штольц часто отлучался из Петербурга в Москву, в Нижний, в Крым, а потом и за границу — и без него Обломов опять ввергался весь
по уши в свое одиночество и уединение, из которого могло его вывести только что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда ежедневных явлений жизни; но подобного ничего не было и не предвиделось впереди.
Правда, иногда (особенно в дождливое время) не слишком весело скитаться по проселочным дорогам, брать «целиком», останавливать всякого встречного мужика вопросом: «Эй, любезный! как бы нам проехать в Мордовку?», а в Мордовке выпытывать у тупоумной бабы (работники-то все в поле): далеко ли до постоялых двориков на большой дороге, и как до них добраться, и, проехав верст десять, вместо постоялых двориков, очутиться в помещичьем, сильно разоренном сельце Худобубнове, к крайнему изумлению целого стада свиней, погруженных
по уши в темно-бурую грязь на самой середине улицы и нисколько не ожидавших, что их обеспокоят.
Лиза, его смуглая Лиза, набелена была
по уши, насурьмлена пуще самой мисс Жаксон; фальшивые локоны, гораздо светлее собственных ее волос, взбиты были, как парик Людовика XIV; рукава a l’imbecile [По-дурацки (фр.) — фасон узких рукавов с пуфами у плеча.] торчали, как фижмы у Madame de Pompadour; [Мадам де Помпадур (фр.).] талия была перетянута, как буква икс, и все бриллианты ее матери, еще не заложенные в ломбарде, сияли на ее пальцах, шее и ушах.
Самгин задыхался, хрипел; ловкие руки расстегнули его пальто, пиджак, шарили по карманам, сорвали очки, и тяжелая ладонь, с размаха ударив его
по уху, оглушила.
Неточные совпадения
Татьяна в лес; медведь за нею; // Снег рыхлый
по колено ей; // То длинный сук ее за шею // Зацепит вдруг, то из
ушей // Златые серьги вырвет силой; // То в хрупком снеге с ножки милой // Увязнет мокрый башмачок; // То выронит она платок; // Поднять ей некогда; боится, // Медведя слышит за собой, // И даже трепетной рукой // Одежды край поднять стыдится; // Она бежит, он всё вослед, // И сил уже бежать ей нет.
И вот
по родственным обедам // Развозят Таню каждый день // Представить бабушкам и дедам // Ее рассеянную лень. // Родне, прибывшей издалеча, // Повсюду ласковая встреча, // И восклицанья, и хлеб-соль. // «Как Таня выросла! Давно ль // Я, кажется, тебя крестила? // А я так на руки брала! // А я так за
уши драла! // А я так пряником кормила!» // И хором бабушки твердят: // «Как наши годы-то летят!»
Почему слышится и раздается немолчно в
ушах твоя тоскливая, несущаяся
по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя
по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье
по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка
уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это было напрасно: хозяин бы не прошел, да его уж и не было. Слышно было только, как раздавались его речи
по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он до сих пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в
уху, а карасей — в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки, говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.