Неточные совпадения
Для чего этим трем барышням нужно
было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни
с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках
были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея
с золотою кокардой на шляпе, нужно
было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось,
было прекрасно, и
был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Профессор
с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут
говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не
с тем усилием и односторонностью
говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения,
с которой
был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора
с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон,
с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их
было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что не может почему-то начать
говорить с братом о своем решении жениться.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни
с кем не
говорил об этом. И ни
с кем я не могу
говорить об этом, как
с тобою. Ведь вот мы
с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога,
будь вполне откровенен.
— Я тебе
говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях
с женою, и, помолчав
с минуту, продолжал: — У нее
есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò
будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
Когда же Левин внезапно уехал, княгиня
была рада и
с торжеством
говорила мужу: «видишь, я
была права».
И она стала
говорить с Кити. Как ни неловко
было Левину уйти теперь, ему всё-таки легче
было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Кити, которая изредка взглядывала на него и избегала его взгляда. Он хотел встать, но княгиня, заметив, что он молчит, обратилась к нему.
— Когда найдено
было электричество, — быстро перебил Левин, — то
было только открыто явление, и неизвестно
было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали
с того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали
говорить, что это
есть сила неизвестная.
Она, счастливая, довольная после разговора
с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена
была говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется дело
с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех,
с кем
говорю, — шутливо вставил он, —
есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
— Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада
была. Всю дорогу мы
с ней проговорили. Ну, а ты,
говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё еще тянется идеальная любовь. Тем лучше, мой милый, тем лучше.]
Все эти дни Долли
была одна
с детьми.
Говорить о своем горе она не хотела, а
с этим горем на душе
говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость
говорить о своем унижении
с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко
было, но,
поговорив с тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать, как жаль тебя!
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты
говоришь, что он
с ней
говорил об тебе. Этого не
было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он
был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота
была ты для него, и я знаю, что чем больше он
с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда
была и осталась, а это увлечение не души его…
Облонский обедал дома; разговор
был общий, и жена
говорила с ним, называя его «ты», чего прежде не
было. В отношениях мужа
с женой оставалась та же отчужденность, но уже не
было речи о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
Она
была уверена, что она танцует мазурку
с ним, как и на прежних балах, и пятерым отказала мазурку,
говоря, что танцует.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно
было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
Все эти следы его жизни как будто охватили его и
говорили ему: «нет, ты не уйдешь от нас и не
будешь другим, а
будешь такой же, каков
был:
с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе».
Один этот вопрос ввел Левина во все подробности хозяйства, которое
было большое и сложное, и он прямо из коровника пошел в контору и,
поговорив с приказчиком и
с Семеном рядчиком, вернулся домой и прямо прошел наверх в гостиную.
Он любил
говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене, о значении новых школ поэзии и музыки, которые все
были у него распределены
с очень ясною последовательностью.
— Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый доктор, опять взглянув на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост, или надо всё еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен. Да, ну так я в двадцать минут могу
быть. Так мы
говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание и исправить нервы. Одно в связи
с другим, надо действовать на обе стороны круга.
Казалось, очень просто
было то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами
говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она не могла собраться
с духом ответить что-нибудь. Начала
было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
— Я теперь уеду и засяду дома, и тебе нельзя
будет ко мне, — сказала Дарья Александровна, садясь подле нее. — Мне хочется
поговорить с тобой.
— Я только того и желаю, чтобы
быть пойманным, — отвечал Вронский
с своею спокойною добродушною улыбкой. — Если я жалуюсь, то на то только, что слишком мало пойман, если
говорить правду. Я начинаю терять надежду.
—
Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, — начал он
с улыбкою. — Но я попробую. Дайте тему. Всё дело в теме. Если тема дана, то вышивать по ней уже легко. Я часто думаю, что знаменитые говоруны прошлого века
были бы теперь в затруднении
говорить умно. Всё умное так надоело…
— Ах, можно ли так подкрадываться? Как вы меня испугали, — отвечала она. — Не
говорите, пожалуйста, со мной про оперу, вы ничего не понимаете в музыке. Лучше я спущусь до вас и
буду говорить с вами про ваши майолики и гравюры. Ну, какое там сокровище купили вы недавно на толкучке?
—
Были, ma chère. Они нас звали
с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на этом обеде стоил тысячу рублей, — громко
говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, — и очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо
было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все
были очень довольны. Я не могу делать тысячерублевых соусов.
— Анна очень переменилась
с своей московской поездки. В ней
есть что-то странное, —
говорила ее приятельница.
Каждый раз, как он начинал думать об этом, он чувствовал, что нужно попытаться еще раз, что добротою, нежностью, убеждением еще
есть надежда спасти ее, заставить опомниться, и он каждый день сбирался
говорить с ней.
Она
говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я
буду спокойнее». Но это спокойствие для мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей мысль о том, что она сделала, и что
с ней
будет, и что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя эти мысли.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он
говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же
будет и
с этим горем. Пройдет время, и я
буду к этому равнодушен».
Он помнил, как он пред отъездом в Москву сказал раз своему скотнику Николаю, наивному мужику,
с которым он любил
поговорить: «Что, Николай! хочу жениться», и как Николай поспешно отвечал, как о деле, в котором не может
быть никакого сомнения: «И давно пора, Константин Дмитрич».
— Ну, как я рад, что добрался до тебя! Теперь я пойму, в чем состоят те таинства, которые ты тут совершаешь. Но нет, право, я завидую тебе. Какой дом, как славно всё! Светло, весело, —
говорил Степан Аркадьич, забывая, что не всегда бывает весна и ясные дни, как нынче. — И твоя нянюшка какая прелесть! Желательнее
было бы хорошенькую горничную в фартучке; но
с твоим монашеством и строгим стилем — это очень хорошо.
— Отлично, отлично, —
говорил он, закуривая толстую папиросу после жаркого. — Я к тебе точно
с парохода после шума и тряски на тихий берег вышел. Так ты
говоришь, что самый элемент рабочего должен
быть изучаем и руководить в выборе приемов хозяйства. Я ведь в этом профан; но мне кажется, что теория и приложение ее
будет иметь влияние и на рабочего.
— Да, но постой: я
говорю не о политической экономии, я
говорю о науке хозяйства. Она должна
быть как естественные науки и наблюдать данные явления и рабочего
с его экономическим, этнографическим…
— Но не
будем говорить. Извини меня, пожалуйста, если я
был груб
с тобой, — сказал Левин. Теперь, высказав всё, он опять стал тем, каким
был поутру. — Ты не сердишься на меня, Стива? Пожалуйста, не сердись, — сказал он и улыбаясь взял его за руку.
Вронский не
говорил с ним о своей любви, но знал, что он всё знает, всё понимает как должно, и ему приятно
было видеть это по его глазам.
— Твой брат
был здесь, — сказал он Вронскому. — Разбудил меня, чорт его возьми, сказал, что придет опять. — И он опять, натягивая одеяло, бросился на подушку. — Да оставь же, Яшвин, —
говорил он, сердясь на Яшвина, тащившего
с него одеяло. — Оставь! — Он повернулся и открыл глаза. — Ты лучше скажи, что
выпить; такая гадость во рту, что…
Какая ни
есть и ни
будет наша судьба, мы ее сделали, и мы на нее не жалуемся,—
говорил он, в слове мы соединяя себя
с Анною.
Он теперь,
говоря с братом о неприятной весьма для него вещи, зная, что глаза многих могут
быть устремлены на них, имел вид улыбающийся, как будто он о чем-нибудь неважном шутил
с братом.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что
был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено
было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог
говорить ни
с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей
с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Со времени того разговора после вечера у княгини Тверской он никогда не
говорил с Анною о своих подозрениях и ревности, и тот его обычный тон представления кого-то
был как нельзя более удобен для его теперешних отношений к жене.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни
с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей,
говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно
было слишком ужасно, слишком неестественно.
Всё это она
говорила весело, быстро и
с особенным блеском в глазах; но Алексей Александрович теперь не приписывал этому тону ее никакого значения. Он слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом не
было ничего особенного, но никогда после без мучительной боли стыда Анна не могла вспомнить всей этой короткой сцены.
— Здесь столько блеска, что глаза разбежались, — сказал он и пошел в беседку. Он улыбнулся жене, как должен улыбнуться муж, встречая жену,
с которою он только что виделся, и поздоровался
с княгиней и другими знакомыми, воздав каждому должное, то
есть пошутив
с дамами и перекинувшись приветствиями
с мужчинами. Внизу подле беседки стоял уважаемый Алексей Александровичем, известный своим умом и образованием генерал-адъютант. Алексей Александрович зa
говорил с ним.
— Положим, княгиня, что это не поверхностное, — сказал он, — но внутреннее. Но не в том дело — и он опять обратился к генералу,
с которым
говорил серьезно, — не забудьте, что скачут военные, которые избрали эту деятельность, и согласитесь, что всякое призвание имеет свою оборотную сторону медали. Это прямо входит в обязанности военного. Безобразный спорт кулачного боя или испанских тореадоров
есть признак варварства. Но специализованный спорт
есть признак развития.
На выходе из беседки Алексей Александрович, так же как всегда,
говорил со встречавшимися, и Анна должна
была, как и всегда, отвечать и
говорить; но она
была сама не своя и как во сне шла под-руку
с мужем.
«Да, может
быть, и это неприятно ей
было, когда я подала ему плед. Всё это так просто, но он так неловко это принял, так долго благодарил, что и мне стало неловко. И потом этот портрет мой, который он так хорошо сделал. А главное — этот взгляд, смущенный и нежный! Да, да, это так! —
с ужасом повторила себе Кити. — Нет, это не может, не должно
быть! Он так жалок!»
говорила она себе вслед за этим.
Для Константина народ
был только главный участник в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам
говорил, вероятно
с молоком бабы-кормилицы, он, как участник
с ним в общем деле, иногда приходивший в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда в общем деле требовались другие качества, приходил в озлобление на народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь.