Неточные совпадения
Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал
себе в нынешнем году дела, что это было одно из средств не
открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря на всё, что он видел, Алексей Александрович всё-таки не позволял
себе думать о настоящем положении своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел, что она вела
себя неприлично, и считал своим долгом сказать ей это. Но ему очень трудно было не сказать более, а сказать только это. Он
открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела
себя, но невольно сказал совершенно другое.
― Как вы гадки, мужчины! Как вы не можете
себе представить, что женщина этого не может забыть, ― говорила она, горячась всё более и более и этим
открывая ему причину своего раздражения. ― Особенно женщина, которая не может знать твоей жизни. Что я знаю? что я знала? ― говорила она, ― то, что ты скажешь мне. А почем я знаю, правду ли ты говорил мне…
«Что-нибудь еще в этом роде», сказал он
себе желчно,
открывая вторую депешу. Телеграмма была от жены. Подпись ее синим карандашом, «Анна», первая бросилась ему в глаза. «Умираю, прошу, умоляю приехать. Умру с прощением спокойнее», прочел он. Он презрительно улыбнулся и бросил телеграмму. Что это был обман и хитрость, в этом, как ему казалось в первую минуту, не могло быть никакого сомнения.
Отчего же и сходят с ума, отчего же и стреляются?» ответил он сам
себе и,
открыв глаза, с удивлением увидел подле своей головы шитую подушку работы Вари, жены брата.
Он всего этого ждал, всё это видел в их лицах, видел в той равнодушной небрежности, с которою они говорили между
собой, смотрели на манекены и бюсты и свободно прохаживались, ожидая того, чтоб он
открыл картину.
Он был верующий человек, интересовавшийся религией преимущественно в политическом смысле, а новое учение, позволявшее
себе некоторые новые толкования, потому именно, что оно
открывало двери спору и анализу, по принципу было неприятно ему.
Увидав воздымающиеся из корсета желтые плечи графини Лидии Ивановны, вышедшей в дверь, и зовущие к
себе прекрасные задумчивые глаза ее, Алексей Александрович улыбнулся,
открыв неувядающие белые зубы, и подошел к ней.
— Если вы спрашиваете моего совета, — сказала она, помолившись и
открывая лицо, — то я не советую вам делать этого. Разве я не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, забываете о
себе. Но к чему же это может повести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь человеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я не колеблясь не советую, и, если вы разрешаете мне, я напишу к ней.
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович, садясь на свое кресло, придвигая к
себе книгу Ветхого Завета и
открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович не раз говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он сам в Ветхом Завете часто справлялся с книгой, и Сережа заметил это.
«Да, надо опомниться и обдумать, — думал он, пристально глядя на несмятую траву, которая была перед ним, и следя за движениями зеленой букашки, поднимавшейся по стеблю пырея и задерживаемой в своем подъеме листом снытки. — Всё сначала, — говорил он
себе, отворачивая лист снытки, чтобы он не мешал букашке, и пригибая другую траву, чтобы букашка перешла на нее. — Что радует меня? Что я
открыл?»
Неточные совпадения
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера
открыл; // Но мысль одна его объемлет; // В нем сердце грустное не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред
собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух, в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в
себя; мы сидели у постели; только что она
открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
Не знаю. А меня так разбирает дрожь, // И при одной я мысли трушу, // Что Павел Афанасьич раз // Когда-нибудь поймает нас, // Разгонит, проклянёт!.. Да что?
открыть ли душу? // Я в Софье Павловне не вижу ничего // Завидного. Дай бог ей век прожить богато, // Любила Чацкого когда-то, // Меня разлюбит, как его. // Мой ангельчик, желал бы вполовину // К ней то же чувствовать, что чувствую к тебе; // Да нет, как ни твержу
себе, // Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал
себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там
открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
— Ну, что за беда, коли и скажет барину? — сам с
собой в раздумье, флегматически говорил он,
открывая медленно табакерку. — Барин добрый, видно по всему, только обругает! Это еще что, коли обругает! А то, иной, глядит, глядит, да и за волосы…