Неточные совпадения
Жена узнала, что муж
был в связи с бывшею в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что
не может жить с ним в одном доме.
Он
не мог теперь раскаиваться в том, что он, тридцати-четырехлетний, красивый, влюбчивый человек,
не был влюблен в жену, мать пяти живых и двух умерших детей, бывшую только годом моложе его.
Степан Аркадьич
не мог говорить, так как цирюльник занят
был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул головой.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич
не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и
не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить
было бы очень весело.
«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или
не пойти?» говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить
не надобно, что кроме фальши тут ничего
быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным любить. Кроме фальши и лжи, ничего
не могло выйти теперь; а фальшь и ложь
были противны его натуре.
Она всё еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это
было невозможно потому, что она
не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его.
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему
было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но
не могла. Он ждал.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я
не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И,
может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это
было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов,
не терпевших отлагательства и на которые она одна
могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко?
не послать ли за другим поваром?
Одна треть государственных людей, стариков,
были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть
были с ним на «ты», а третья —
были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного
были все ему приятели и
не могли обойти своего; и Облонскому
не нужно
было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно
было только
не отказываться,
не завидовать,
не ссориться,
не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и
не делал.
Левин
не был постыдный «ты», но Облонский с своим тактом почувствовал, что Левин думает, что он пред подчиненными
может не желать выказать свою близость с ним и потому поторопился увести его в кабинет.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и
быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
—
Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне
не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
Но, пробыв два месяца один в деревне, он убедился, что это
не было одно из тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это
не давало ему минуты покоя; что он
не мог жить,
не решив вопроса:
будет или
не будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он
не имеет никаких доказательств в том, что ему
будет отказано.
Или… он
не мог думать о том, что с ним
будет, если ему откажут.
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон, с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их
было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что
не может почему-то начать говорить с братом о своем решении жениться.
— Но что же делать? — виновато сказал Левин. — Это
был мой последний опыт. И я от всей души пытался.
Не могу. Неспособен.
—
Не могу, — отвечал Левин. — Ты постарайся, войди в в меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно
было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они
могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя
было делать руками.
—
Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы
быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше
не наесться и для этого
едим устрицы….
— Я? — сказал Степан Аркадьич, — я ничего так
не желал бы, как этого, ничего. Это лучшее, что
могло бы
быть.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем
не говорил об этом. И ни с кем я
не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога,
будь вполне откровенен.
Но Левин
не мог сидеть. Он прошелся два раза своими твердыми шагами по клеточке-комнате, помигал глазами, чтобы
не видно
было слез, и тогда только сел опять за стол.
— О моралист! Но ты пойми,
есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты
не можешь ей дать; а другая жертвует тебе всем и ничего
не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
— А впрочем,
может быть, ты и прав. Очень
может быть… Но я
не знаю, решительно
не знаю.
Но хорошо
было говорить так тем, у кого
не было дочерей; а княгиня понимала, что при сближении дочь
могла влюбиться, и влюбиться в того, кто
не захочет жениться, или в того, кто
не годится в мужья.
И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, он
не могла верить этому, как
не могла бы верить тому, что в какое бы то ни
было время для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны
быть заряженные пистолеты.
Она
была права, потому что, действительно, Левин терпеть ее
не мог и презирал за то, чем она гордилась и что ставила себе в достоинство, — за ее нервность, за ее утонченное презрение и равнодушие ко всему грубому и житейскому.
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся в свете отношение, что два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени, что
не могут даже серьезно обращаться друг с другом и
не могут даже
быть оскорблены один другим.
Теперь, — хорошо ли это, дурно ли, — Левин
не мог не остаться; ему нужно
было узнать, что за человек
был тот, кого она любила.
Ему и в голову
не приходило, чтобы
могло быть что-нибудь дурное в его отношениях к Кити.
Несмотря на то, что он ничего
не сказал ей такого, чего
не мог бы сказать при всех, он чувствовал, что она всё более и более становилась в зависимость от него, и чем больше он это чувствовал, тем ему
было приятнее, и его чувство к ней становилось нежнее.
Если б он
мог слышать, что говорили ее родители в этот вечер, если б он
мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити
будет несчастна, если он
не женится на ней, он бы очень удивился и
не поверил бы этому. Он
не мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей,
могло быть дурно. Еще меньше он
мог бы поверить тому, что он должен жениться.
Но что можно и что должно
было предпринять, он
не мог придумать.
—
Может быть, — сказал Степан Аркадьич. — Что-то мне показалось такое вчера. Да, если он рано уехал и
был еще
не в духе, то это так… Он так давно влюблен, и мне его очень жаль.
Правда, сколько она
могла запомнить свое впечатление в Петербурге у Карениных, ей
не нравился самый дом их; что-то
было фальшивое во всем складе их семейного быта.
Все эти дни Долли
была одна с детьми. Говорить о своем горе она
не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она
не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко
было, но, поговорив с тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне,
не могу тебе сказать, как жаль тебя!
—
Не знаю,
не могу судить… Нет,
могу, — сказала Анна, подумав; и, уловив мыслью положение и свесив его на внутренних весах, прибавила: — Нет,
могу,
могу,
могу. Да, я простила бы. Я
не была бы тою же, да, но простила бы, и так простила бы, как будто этого
не было, совсем
не было.
Она
была не вновь выезжающая, у которой на бале все лица сливаются в одно волшебное впечатление; она и
не была затасканная по балам девушка, которой все лица бала так знакомы, что наскучили; но она
была на середине этих двух, — она
была возбуждена, а вместе с тем обладала собой настолько, что
могла наблюдать.
Даже
не было надежды, чтоб ее пригласили, именно потому, что она имела слишком большой успех в свете, и никому в голову
не могло прийти, чтоб она
не была приглашена до сих пор.
«А
может быть, я ошибаюсь,
может быть, этого
не было?» И она опять вспоминала всё, что она видела.
Никто, кроме ее самой,
не понимал ее положения, никто
не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она,
может быть, любила, и отказала потому, что верила в другого.
Он вглядывался в его болезненное чахоточное лицо, и всё больше и больше ему жалко
было его, и он
не мог заставить себя слушать то, что брат рассказывал ему про артель.
Любовь к женщине он
не только
не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому
не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба
была одним из многих общежитейских дел; для Левина это
было главным делом жизни, от которогo зависело всё ее счастье. И теперь от этого нужно
было отказаться!
Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда
пил чай, и уселся в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со своим обычным: «А я сяду, батюшка», села на стул у окна, он почувствовал что, как ни странно это
было, он
не расстался с своими мечтами и что он без них жить
не может.
— Ты
не можешь себе представить, как это смешно вышло. Я только думала сватать, и вдруг совсем другое.
Может быть я против воли…
— Зачем я еду? — повторил он, глядя ей прямо в глаза. — Вы знаете, я еду для того, чтобы
быть там, где вы, — сказал он, — я
не могу иначе.
Анна ничего
не слышала об этом положении, и ей стало совестно, что она так легко
могла забыть о том, что для него
было так важно.
Узнав все новости, Вронский с помощию лакея оделся в мундир и поехал являться. Явившись, он намерен
был съездить к брату, к Бетси и сделать несколько визитов с тем, чтоб начать ездить в тот свет, где бы он
мог встречать Каренину. Как и всегда в Петербурге, он выехал из дома с тем, чтобы
не возвращаться до поздней ночи.
— Ну, доктор, решайте нашу судьбу, — сказала княгиня. — Говорите мне всё. «
Есть ли надежда?» — хотела она сказать, но губы ее задрожали, и она
не могла выговорить этот вопрос. — Ну что, доктор?…