Неточные совпадения
— Ах да, позвольте вас познакомить, — сказал он. —
Мои товарищи: Филипп Иваныч Никитин, Михаил Станиславич Гриневич, — и обратившись к Левину: — земский деятель, новый, земский человек, гимнаст, поднимающий одною рукой пять пудов, скотовод и охотник и
мой друг, Константин Дмитрич Левин, брат Сергея Иваныча Кознышева.
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня
друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил на
мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
«Боже
мой, неужели это я сама должна сказать ему? — подумала она. — Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я его не люблю? Это будет неправда. Что ж я скажу ему? Скажу, что люблю
другого? Нет, это невозможно. Я уйду, уйду».
— А, ты так? — сказал он. — Ну, входи, садись. Хочешь ужинать? Маша, три порции принеси. Нет, постой. Ты знаешь, кто это? — обратился он к брату, указывая на господина в поддевке, — это господин Крицкий,
мой друг еще из Киева, очень замечательный человек. Его, разумеется, преследует полиция, потому что он не подлец.
— Отчего? Мне — кончено! Я свою жизнь испортил. Это я сказал и скажу, что, если бы мне дали тогда
мою часть, когда мне она нужна была, вся жизнь
моя была бы
другая.
— Если хочешь знать всю
мою исповедь в этом отношении, я скажу тебе, что в вашей ссоре с Сергеем Иванычем я не беру ни той, ни
другой стороны. Вы оба неправы. Ты неправ более внешним образом, а он более внутренно.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci,
мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
— Но ей всё нужно подробно. Съезди, если не устала,
мой друг. Ну, тебе карету подаст Кондратий, а я еду в комитет. Опять буду обедать не один, — продолжал Алексей Александрович уже не шуточным тоном. — Ты не поверишь, как я привык…
— Ну что,
мой друг, снесли оливковую ветвь? — спросила графиня Лидия Ивановна, только что вошла в комнату.
Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это
другое дело), и которые никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались, как жили
мой отец,
мой дед.
Разве я не знаю вперед, что
мои друзья никогда не допустят меня до дуэли — не допустят того, чтобы жизнь государственного человека, нужного России, подверглась опасности?
«Я должен объявить свое решение, что, обдумав то тяжелое положение, в которое она поставила семью, все
другие выходы будут хуже для обеих сторон, чем внешнее statu quo, [прежнее положение] и что таковое я согласен соблюдать, но под строгим условием исполнения с ее стороны
моей воли, то есть прекращения отношений с любовником».
— Должно быть, тот род жизни, который вы избрали, отразился на ваших понятиях. Я настолько уважаю или презираю и то и
другое… я уважаю прошедшее ваше и презираю настоящее… что я был далек от той интерпретации, которую вы дали
моим словам.
― Ты неправа и неправа,
мой друг, ― сказал Вронский, стараясь успокоить ее. ― Но всё равно, не будем о нем говорить. Расскажи мне, что ты делала? Что с тобой? Что такое эта болезнь и что сказал доктор?
— Мне кажется, — неторопливо и вяло отвечал Алексей Александрович, — что это одно и то же. По
моему мнению, действовать на
другой народ может только тот, который имеет высшее развитие, который…
— Вы сказали,
мой друг, что это будет зависеть от Алексея Александровича, — поправила ее Бетси.
— Да, но в таком случае, если вы позволите сказать свою мысль… Картина ваша так хороша, что
мое замечание не может повредить ей, и потом это
мое личное мнение. У вас это
другое. Самый мотив
другой. Но возьмем хоть Иванова. Я полагаю, что если Христос сведен на степень исторического лица, то лучше было бы Иванову и избрать
другую историческую тему, свежую, нетронутую.
— Так так-то,
мой друг. Надо одно из двух: или признавать, что настоящее устройство общества справедливо, и тогда отстаивать свои права; или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, как я и делаю, и пользоваться ими с удовольствием.
― Это
мой искренний, едва ли не лучший
друг, ― сказал он Вронскому. ― Ты для меня тоже еще более близок и дорог. И я хочу и знаю, что вы должны быть дружны и близки, потому что вы оба хорошие люди.
— «Я знаю, что он хотел сказать; он хотел сказать: ненатурально, не любя свою дочь, любить чужого ребенка. Что он понимает в любви к детям, в
моей любви к Сереже, которым я для него пожертвовала? Но это желание сделать мне больно! Нет, он любит
другую женщину, это не может быть иначе».
«Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению
моих желаний. Это вывод разума. А любить
другого не мог открыть разум, потому что это неразумно».
— Да
моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С
другой стороны, и по науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле воины, граждане отрекаются от своей личной воли.
«Так же буду сердиться на Ивана кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых
моей души и
другими, даже женой
моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь
моя теперь, вся
моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите
мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Так точно думал
мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный
другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые
друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее,
мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни
мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй
мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В
мой угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые
друзья!
Но изменяет пеной шумной // Оно желудку
моему, // И я Бордо благоразумный // Уж нынче предпочел ему. // К Au я больше не способен; // Au любовнице подобен // Блестящей, ветреной, живой, // И своенравной, и пустой… // Но ты, Бордо, подобен
другу, // Который, в горе и в беде, // Товарищ завсегда, везде, // Готов нам оказать услугу // Иль тихий разделить досуг. // Да здравствует Бордо, наш
друг!