Неточные совпадения
— Боже
мой, что я
сделал! Долли! Ради Бога!.. Ведь… — он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире
сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как
мой муж, отец
моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Но что же
делать? — виновато сказал Левин. — Это был
мой последний опыт. И я от всей души пытался. Не могу. Неспособен.
«Боже
мой, что я
сделал! Господи Боже
мой! Помоги мне, научи меня», говорил Левин, молясь и вместе с тем чувствуя потребность сильного движения, разбегаясь и выписывая внешние и внутренние круги.
— Да, вот вам кажется! А как она в самом деле влюбится, а он столько же думает жениться, как я?… Ох! не смотрели бы
мои глаза!.. «Ах, спиритизм, ах, Ницца, ах, на бале»… — И князь, воображая, что он представляет жену, приседал на каждом слове. — А вот, как
сделаем несчастье Катеньки, как она в самом деле заберет в голову…
— Это одна из
моих вернейших помощниц, — сказал Корсунский, кланяясь Анне Аркадьевне, которой он не видал еще. — Княжна помогает
сделать бал веселым и прекрасным. Анна Аркадьевна, тур вальса, — сказал он нагибаясь.
— Ах, Боже
мой, это было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее лице, когда она услыхала занимавшую ее мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю,
сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но ты поправишь это, Долли? Да!
— Он всё не хочет давать мне развода! Ну что же мне
делать? (Он был муж ее.) Я теперь хочу процесс начинать. Как вы мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите, я занята делами! Я хочу процесс, потому что состояние мне нужно
мое. Вы понимаете ли эту глупость, что я ему будто бы неверна, с презрением сказала она, — и от этого он хочет пользоваться
моим имением.
— Что ж
делать? Мне там свиданье, всё по этому делу
моего миротворства.
«И ужаснее всего то, — думал он, — что теперь именно, когда подходит к концу
мое дело (он думал о проекте, который он проводил теперь), когда мне нужно всё спокойствие и все силы души, теперь на меня сваливается эта бессмысленная тревога. Но что ж
делать? Я не из таких людей, которые переносят беспокойство и тревоги и не имеют силы взглянуть им в лицо».
«Да, может быть, и это неприятно ей было, когда я подала ему плед. Всё это так просто, но он так неловко это принял, так долго благодарил, что и мне стало неловко. И потом этот портрет
мой, который он так хорошо
сделал. А главное — этот взгляд, смущенный и нежный! Да, да, это так! — с ужасом повторила себе Кити. — Нет, это не может, не должно быть! Он так жалок!» говорила она себе вслед за этим.
«Она еще тут! — подумала она. — Что я скажу ей, Боже
мой! что я наделала, что я говорила! За что я обидела ее? Что мне
делать? Что я скажу ей?» думала Кити и остановилась у двери.
— Я только хочу сказать, что те права, которые меня…
мой интерес затрагивают, я буду всегда защищать всеми силами; что когда у нас, у студентов,
делали обыск и читали наши письма жандармы, я готов всеми силами защищать эти права, защищать
мои права образования, свободы. Я понимаю военную повинность, которая затрагивает судьбу
моих детей, братьев и меня самого; я готов обсуждать то, что меня касается; но судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, или Алешу-дурачка судить, — я не понимаю и не могу.
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я
сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению
моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё и еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Он не верит и в
мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это
мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая женщина, — это он знает и знает, что я не в силах буду
сделать этого».
― Ты неправа и неправа,
мой друг, ― сказал Вронский, стараясь успокоить ее. ― Но всё равно, не будем о нем говорить. Расскажи мне, что ты
делала? Что с тобой? Что такое эта болезнь и что сказал доктор?
— Это ужасно! — сказал Степан Аркадьич, тяжело вздохнув. — Я бы одно
сделал, Алексей Александрович. Умоляю тебя,
сделай это! — сказал он. — Дело еще не начато, как я понял. Прежде чем ты начнешь дело, повидайся с
моею женой, поговори с ней. Она любит Анну как сестру, любит тебя, и она удивительная женщина. Ради Бога поговори с ней!
Сделай мне эту дружбу, я умоляю тебя!
— Я это самое
сделал после того, как мне объявлен был ею же самой
мой позор; я оставил всё по старому.
Я счастлив, и счастье
мое не может быть ни больше, ни меньше, что бы вы ни
делали», думал он.
— Вот, ты всегда приписываешь мне дурные, подлые мысли, — заговорила она со слезами оскорбления и гнева. — Я ничего, ни слабости, ничего… Я чувствую, что
мой долг быть с мужем, когда он в горе, но ты хочешь нарочно
сделать мне больно, нарочно хочешь не понимать…
Целый день нынче я должен был
делать распоряжения, распоряжения по дому, вытекавшие (он налег на слово вытекавшие) из
моего нового, одинокого положения.
— Если вы спрашиваете
моего совета, — сказала она, помолившись и открывая лицо, — то я не советую вам
делать этого. Разве я не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, забываете о себе. Но к чему же это может повести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь человеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я не колеблясь не советую, и, если вы разрешаете мне, я напишу к ней.
—
Сделайте, пожалуйста, по
моему совету, — сказала старая княгиня, — сверх варенья положите бумажку и ромом намочите: и безо льда никогда плесени не будет.
— Ты пойми ужас и комизм
моего положения, — продолжал он отчаянным шопотом, — что он у меня в доме, что он ничего неприличного собственно ведь не
сделал, кроме этой развязности и поджимания ног. Он считает это самым хорошим тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
— Так так-то,
мой друг. Надо одно из двух: или признавать, что настоящее устройство общества справедливо, и тогда отстаивать свои права; или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, как я и
делаю, и пользоваться ими с удовольствием.
— Да, да, — сказал Левин, — это совершенно справедливо. Я всегда чувствую, что нет настоящего расчета в
моем хозяйстве, а
делаешь… Какую-то обязанность чувствуешь к земле.
— Напрасно
сделал.
Мое писанье — это в роде тех корзиночек из резьбы, которые мне продавала бывало Лиза Мерцалова из острогов. Она заведывала острогами в этом обществе, — обратилась она к Левину. — И эти несчастные
делали чудеса терпения.
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы не смотрите на меня так, — прибавила она. — С тех пор как все набросились на нее, все те, которые хуже ее во сто тысяч раз, я нахожу, что она
сделала прекрасно. Я не могу простить Вронскому, что он не дал мне знать, когда она была в Петербурге. Я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня
мою любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
— «Я знаю, что он хотел сказать; он хотел сказать: ненатурально, не любя свою дочь, любить чужого ребенка. Что он понимает в любви к детям, в
моей любви к Сереже, которым я для него пожертвовала? Но это желание
сделать мне больно! Нет, он любит другую женщину, это не может быть иначе».
Мы жизнью расходимся, и я
делаю его несчастье, он
мое, и переделать ни его, ни меня нельзя.
— Я, как человек, — сказал Вронский, — тем хорош, что жизнь для меня ничего не стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, — это я знаю. Я рад тому, что есть за что отдать
мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится. — И он
сделал нетерпеливое движение скулой от неперестающей, ноющей боли зуба, мешавшей ему даже говорить с тем выражением, с которым он хотел.
«Что бы я был такое и как бы прожил свою жизнь, если б не имел этих верований, не знал, что надо жить для Бога, а не для своих нужд? Я бы грабил, лгал, убивал. Ничего из того, что составляет главные радости
моей жизни, не существовало бы для меня». И,
делая самые большие усилия воображения, он всё-таки не мог представить себе того зверского существа, которое бы был он сам, если бы не знал того, для чего он жил.