Неточные совпадения
Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул
на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты
говоришь? разве ты не знаешь?»
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и
на этом жить было бы очень весело.
— Я
говорила, что
на крышу нельзя сажать пассажиров, — кричала по-английски девочка, — вот подбирай!
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла
на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она
говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
— Ах, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись в спальню, села опять
на то же место, где она
говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор.
Для чего этим трем барышням нужно было
говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам
на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были
на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой
на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся
на странного вопрошателя, похожего более
на бурлака, чем
на философа, и перенес глаза
на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут
говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью
говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
— Не имеем данных, — подтвердил профессор и продолжал свои доводы. — Нет, —
говорил он, — я указываю
на то, что если, как прямо
говорит Припасов, ощущение и имеет своим основанием впечатление, то мы должны строго различать эти два понятия.
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился
на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон, с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что не может почему-то начать
говорить с братом о своем решении жениться.
— Да, вот растем, — сказала она ему, указывая главами
на Кити, — и стареем. Tiny bear [Медвежонок] уже стал большой! — продолжала Француженка смеясь и напомнила ему его шутку о трех барышнях, которых он называл тремя медведями из английской сказки. — Помните, вы бывало так
говорили?
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя
на него с улыбкой тихой ласки, как
на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они
говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
В это время Степан Аркадьич, со шляпой
на боку, блестя лицом и глазами, веселым победителем входил в сад. Но, подойдя к теще, он с грустным, виноватым лицом отвечал
на ее вопросы о здоровье Долли.
Поговорив тихо и уныло с тещей, он выпрямил грудь и взял под руку Левина.
— А недурны, —
говорил он, сдирая серебряною вилочкой с перламутровой раковины шлюпающих устриц и проглатывая их одну за другой. — Недурны, — повторял он, вскидывая влажные и блестящие глаза то
на Левина, то
на Татарина.
— Догадываюсь, но не могу начать
говорить об этом. Уж поэтому ты можешь видеть, верно или не верно я догадываюсь, — сказал Степан Аркадьич, с тонкою улыбкой глядя
на Левина.
— Я тебе
говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она —
на твоей стороне.
Князь был
на стороне Левина,
говорил, что он ничего не желает лучшего для Кити.
— Что это от вас зависит, — повторил он. — Я хотел сказать… я хотел сказать… Я за этим приехал… что… быть моею женой! — проговорил он, не зная сам, что̀
говорил; но, почувствовав, что самое страшное сказано, остановился и посмотрел
на нее.
— Я люблю, когда он с высоты своего величия смотрит
на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому что я глупа, или снисходит до меня. Я это очень люблю: снисходит! Я очень рада, что он меня терпеть не может, —
говорила она о нем.
И она стала
говорить с Кити. Как ни неловко было Левину уйти теперь, ему всё-таки легче было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Кити, которая изредка взглядывала
на него и избегала его взгляда. Он хотел встать, но княгиня, заметив, что он молчит, обратилась к нему.
Он
говорил, обращаясь и к Кити и к Левину и переводя с одного
на другого свой спокойный и дружелюбный взгляд, —
говорил, очевидно, что̀ приходило в голову.
— Да нет, Маша, Константин Дмитрич
говорит, что он не может верить, — сказала Кити, краснея за Левина, и Левин понял это и, еще более раздражившись, хотел отвечать, но Вронский со своею открытою веселою улыбкой сейчас же пришел
на помощь разговору, угрожавшему сделаться неприятным.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была
говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу
на то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то,
на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
Если б он мог слышать, что
говорили ее родители в этот вечер, если б он мог перенестись
на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он не женится
на ней, он бы очень удивился и не поверил бы этому. Он не мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей, могло быть дурно. Еще меньше он мог бы поверить тому, что он должен жениться.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем
говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё
на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
То же самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась
на его лице. В окно он видел, как она подошла к брату, положила ему руку
на руку и что-то оживленно начала
говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
— Ах, если бы вы видели, графиня, —
говорил Степан Аркадьич. — И жена его тут… Ужасно видеть ее… Она бросилась
на тело.
Говорят, он один кормил огромное семейство. Вот ужас!
— Вот смерть-то ужасная! — сказал какой-то господин, проходя мимо. —
Говорят,
на два куска.
Все эти дни Долли была одна с детьми.
Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем
на душе
говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость
говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть
на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего
на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё
говорит он.
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят
на это. Ты
говоришь, что он с ней
говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Я знаю кое-что. Стива мне
говорил, и поздравляю вас, он мне очень нравится, — продолжала Анна, — я встретила Вронского
на железной дороге.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать
на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни
говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть
на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила
на площадку большой входной теплой лестницы.
Бархатка эта была прелесть, и дома, глядя в зеркало
на свою шею, Кити чувствовала, что эта бархатка
говорила.
Она была уверена, что она танцует мазурку с ним, как и
на прежних балах, и пятерым отказала мазурку,
говоря, что танцует.
Только пройденная ею строгая школа воспитания поддерживала ее и заставляла делать то, чего от нее требовали, то есть танцовать, отвечать
на вопросы,
говорить, даже улыбаться.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит
на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая
на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей,
говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
— О чем вы
говорили? — сказал он, хмурясь и переводя испуганные глаза с одного
на другого. — О чем?
— Да не
говори ей вы. Она этого боится. Ей никто, кроме мирового судьи, когда ее судили за то, что она хотела уйти из дома разврата, никто не
говорил вы. Боже мой, что это за бессмыслица
на свете! — вдруг вскрикнул он. — Эти новыя учреждения, эти мировые судьи, земство, что это за безобразие!
— О нет, о нет! Я не Стива, — сказала она хмурясь. — Я оттого
говорю тебе, что я ни
на минуту даже не позволяю себе сомневаться в себе, — сказала Анна.
А вместе с тем
на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском,
говорил ей: «тепло, очень тепло, горячо».
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как
на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так
говорил.
Из-за двери еще
на свой звонок он услыхал хохот мужчин и лепет женского голоса и крик Петрицкого: «если кто из злодеев, то не пускать!» Вронский не велел денщику
говорить о себе и потихоньку вошел в первую комнату.
Надо было покориться, так как, несмотря
на то, что все доктора учились в одной школе, по одним и тем же книгам, знали одну науку, и несмотря
на то, что некоторые
говорили, что этот знаменитый доктор был дурной доктор, в доме княгини и в ее кругу было признано почему-то, что этот знаменитый доктор один знает что-то особенное и один может спасти Кити.
— Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый доктор, опять взглянув
на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост, или надо всё еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен. Да, ну так я в двадцать минут могу быть. Так мы
говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание и исправить нервы. Одно в связи с другим, надо действовать
на обе стороны круга.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты не чувствуешь, что ей больно от всякого намека
на то, что причиной. Ах! так ошибаться в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она
говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных людей.
— Ну, будет, будет! И тебе тяжело, я знаю. Что делать? Беды большой нет. Бог милостив… благодарствуй… —
говорил он, уже сам не зная, что
говорит, и отвечая
на мокрый поцелуй княгини, который он почувствовал
на своей руке, и вышел из комнаты.
— Я только того и желаю, чтобы быть пойманным, — отвечал Вронский с своею спокойною добродушною улыбкой. — Если я жалуюсь, то
на то только, что слишком мало пойман, если
говорить правду. Я начинаю терять надежду.
— Ах, можно ли так подкрадываться? Как вы меня испугали, — отвечала она. — Не
говорите, пожалуйста, со мной про оперу, вы ничего не понимаете в музыке. Лучше я спущусь до вас и буду
говорить с вами про ваши майолики и гравюры. Ну, какое там сокровище купили вы недавно
на толкучке?
— Были, ma chère. Они нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус
на этом обеде стоил тысячу рублей, — громко
говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, — и очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо было их позвать, и я сделала соус
на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу делать тысячерублевых соусов.