Неточные совпадения
Он прочел руководящую статью, в которой объяснялось, что в наше время совершенно напрасно поднимается вопль о том, будто бы радикализм угрожает поглотить
все консервативные элементы и будто бы правительство обязано принять меры для подавления революционной гидры, что, напротив, «
по нашему мнению, опасность лежит
не в мнимой революционной гидре, а в упорстве традиционности, тормозящей прогресс», и т. д.
— Уж прикажите за братом послать, — сказала она, —
всё он изготовит обед; а то,
по вчерашнему, до шести часов дети
не евши.
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями
его отца и знали
его в рубашечке; другая треть были с
ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были
все ему приятели и
не могли обойти своего; и Облонскому
не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только
не отказываться,
не завидовать,
не ссориться,
не обижаться, чего
он,
по свойственной
ему доброте, никогда и
не делал.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие
ему это общее уважение
по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в
нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности,
не той, про которую
он вычитал в газетах, но той, что у
него была в крови и с которою
он совершенно равно и одинаково относился ко
всем людям, какого бы состояния и звания
они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым
он занимался, вследствие чего
он никогда
не увлекался и
не делал ошибок.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего
они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы
все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на
всем виду; для чего
им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить
по Тверскому бульвару, —
всего этого и многого другого, что делалось в
их таинственном мире,
он не понимал, но знал, что
всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Казалось бы, ничего
не могло быть проще того, чтобы
ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой;
по всем вероятностям,
его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому
ему казалось, что Кити была такое совершенство во
всех отношениях, такое существо превыше
всего земного, а
он такое земное низменное существо, что
не могло быть и мысли о том, чтобы другие и она сама признали
его достойным ее.
Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича
не называть кушанья
по французской карте,
не повторял за
ним, но доставил себе удовольствие повторить
весь заказ
по карте: «суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи….» и тотчас, как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив другую, карту вин, поднес ее Степану Аркадьичу.
— Нет, ты постой, постой, — сказал
он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем
не говорил об этом. И ни с кем я
не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой
по всему чужие: другие вкусы, взгляды,
всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
Она видела, что сверстницы Кити составляли какие-то общества, отправлялись на какие-то курсы, свободно обращались с мужчинами, ездили одни
по улицам, многие
не приседали и, главное, были
все твердо уверены, что выбрать себе мужа есть
их дело, а
не родителей.
Он не только
не любил семейной жизни, но в семье, и в особенности в муже,
по тому общему взгляду холостого мира, в котором
он жил,
он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а
всего более — смешное.
Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость еще раз взглянуть на нее —
не потому, что она была очень красива,
не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во
всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо
его, было что-то особенно ласковое и нежное.
—
По крайней мере, если придется ехать, я буду утешаться мыслью, что это сделает вам удовольствие… Гриша,
не тереби, пожалуйста,
они и так
все растрепались, — сказала она, поправляя выбившуюся прядь волос, которою играл Гриша.
Весь вечер, как всегда, Долли была слегка насмешлива
по отношению к мужу, а Степан Аркадьич доволен и весел, но настолько, чтобы
не показать, что
он, будучи прощен, забыл свою вину.
Она знала тоже, что действительно
его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было
по его натуре совершенно чуждо
ему, но что, несмотря на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович
не пропускал ничего из того, что делало шум в этой области, и считал своим долгом
всё читать.
Первое время Анна искренно верила, что она недовольна
им за то, что
он позволяет себе преследовать ее; но скоро
по возвращении своем из Москвы, приехав на вечер, где она думала встретить
его, a
его не было, она
по овладевшей ею грусти ясно поняла, что она обманывала себя, что это преследование
не только
не неприятно ей, но что
оно составляет
весь интерес ее жизни.
— И мне то же говорит муж, но я
не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши
не говорили, мы бы видели то, что есть, а Алексей Александрович,
по моему, просто глуп. Я шопотом говорю это…
Не правда ли, как
всё ясно делается? Прежде, когда мне велели находить
его умным, я
всё искала и находила, что я сама глупа,
не видя
его ума; а как только я сказала:
он глуп, но шопотом, —
всё так ясно стало,
не правда ли?
Но
не одни эти дамы, почти
все, бывшие в гостиной, даже княгиня Мягкая и сама Бетси,
по нескольку раз взглядывали на удалившихся от общего кружка, как будто это мешало
им. Только один Алексей Александрович ни разу
не взглянул в ту сторону и
не был отвлечен от интереса начатого разговора.
— Я вот что намерен сказать, — продолжал
он холодно и спокойно, — и я прошу тебя выслушать меня. Я признаю, как ты знаешь, ревность чувством оскорбительным и унизительным и никогда
не позволю себе руководиться этим чувством; но есть известные законы приличия, которые нельзя преступать безнаказанно. Нынче
не я заметил, но, судя
по впечатлению, какое было произведено на общество,
все заметили, что ты вела и держала себя
не совсем так, как можно было желать.
— Прикупим. Да ведь я знаю, — прибавил
он смеясь, — вы
всё поменьше да похуже; но я нынешний год уж
не дам вам по-своему делать.
Всё буду сам.
Чем дальше
он ехал, тем веселее
ему становилось, и хозяйственные планы один лучше другого представлялись
ему: обсадить
все поля лозинами
по полуденным линиям, так чтобы
не залеживался снег под
ними; перерезать на шесть полей навозных и три запасных с травосеянием, выстроить скотный двор на дальнем конце поля и вырыть пруд, а для удобрения устроить переносные загороды для скота.
— Ах, эти мне сельские хозяева! — шутливо сказал Степан Аркадьич. — Этот ваш тон презрения к нашему брату городским!… А как дело сделать, так мы лучше всегда сделаем. Поверь, что я
всё расчел, — сказал
он, — и лес очень выгодно продан, так что я боюсь, как бы тот
не отказался даже. Ведь это
не обидной лес, — сказал Степан Аркадьич, желая словом обидной совсем убедить Левина в несправедливости
его сомнений, — а дровяной больше. И станет
не больше тридцати сажен на десятину, а
он дал мне
по двести рублей.
Мать Вронского, узнав о
его связи, сначала была довольна — и потому, что ничто,
по ее понятиям,
не давало последней отделки блестящему молодому человеку, как связь в высшем свете, и потому, что столь понравившаяся ей Каренина, так много говорившая о своем сыне, была всё-таки такая же, как и
все красивые и порядочные женщины,
по понятиям графини Вронской.
Не нравилось ей тоже то, что
по всему, что она узнала про эту связь, это
не была та блестящая, грациозная светская связь, какую она бы одобрила, но какая-то Вертеровская, отчаянная страсть, как ей рассказывали, которая могла вовлечь
его в глупости.
Вронский
не говорил с
ним о своей любви, но знал, что
он всё знает,
всё понимает как должно, и
ему приятно было видеть это
по его глазам.
Он уже входил, ступая во
всю ногу, чтобы
не шуметь,
по отлогим ступеням террасы, когда вдруг вспомнил то, что
он всегда забывал, и то, что составляло самую мучительную сторону
его отношений к ней, — ее сына с
его вопрошающим, противным, как
ему казалось, взглядом.
Присутствие этого ребенка вызывало во Вронском и в Анне чувство, подобное чувству мореплавателя, видящего
по компасу, что направление,
по которому
он быстро движется, далеко расходится с надлежащим, но что остановить движение
не в
его силах, что каждая минута удаляет
его больше и больше от должного направления и что признаться себе в отступлении —
всё равно, что признаться в погибели.
Когда она думала о сыне и
его будущих отношениях к бросившей
его отца матери, ей так становилось страшно за то, что она сделала, что она
не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить себя лживыми рассуждениями и словами, с тем чтобы
всё оставалось
по старому и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.
— Так что ж? Я
не понимаю. Дело в том, любите ли вы
его теперь или нет, — сказала Варенька, называя
всё по имени.
Было то время года, перевал лета, когда урожай нынешнего года уже определился, когда начинаются заботы о посеве будущего года и подошли покосы, когда рожь
вся выколосилась и, серо зеленая,
не налитым, еще легким колосом волнуется
по ветру, когда зеленые овсы, с раскиданными
по ним кустами желтой травы, неровно выкидываются
по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень скотиной пары́ с оставленными дорогами, которые
не берет соха, вспаханы до половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут
по зарям вместе с медовыми травами, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным морем береженые луга с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
—…мрет без помощи? Грубые бабки замаривают детей, и народ коснеет в невежестве и остается во власти всякого писаря, а тебе дано в руки средство помочь этому, и ты
не помогаешь, потому что,
по твоему, это
не важно. И Сергей Иванович поставил
ему дилемму: или ты так неразвит, что
не можешь видеть
всего, что можешь сделать, или ты
не хочешь поступиться своим спокойствием, тщеславием, я
не знаю чем, чтоб это сделать.
Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще
он чувствовал минуты забытья, при котором уже
не руки махали косой, а сама коса двигала за собой
всё сознающее себя, полное жизни тело, и, как бы
по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама собой. Это были самые блаженные минуты.
«И для чего она говорит по-французски с детьми? — подумал
он. — Как это неестественно и фальшиво! И дети чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности», думал
он сам с собой,
не зная того, что Дарья Александровна
всё это двадцать раз уже передумала и всё-таки, хотя и в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих детей.
Левин видел, что она несчастлива, и постарался утешить ее, говоря, что это ничего дурного
не доказывает, что
все дети дерутся; но, говоря это, в душе своей Левин думал: «нет, я
не буду ломаться и говорить по-французски со своими детьми, но у меня будут
не такие дети; надо только
не портить,
не уродовать детей, и
они будут прелестны. Да, у меня будут
не такие дети».
Несмотря на уверения старосты о пухлявости сена и о том, как
оно улеглось в стогах, и на
его божбу о том, что
всё было по-божески, Левин настаивал на своем, что сено делили без
его приказа и что
он потому
не принимает этого сена зa пятьдесят возов в стогу.
Весь длинный трудовой день
не оставил в
них другого следа, кроме веселости. Перед утреннею зарей
всё затихло. Слышались только ночные звуки неумолкаемых в болоте лягушек и лошадей, фыркавших
по лугу в поднявшемся пред утром тумане. Очнувшись, Левин встал с копны и, оглядев звезды, понял, что прошла ночь.
Она
не выглянула больше. Звук рессор перестал быть слышен, чуть слышны стали бубенчики. Лай собак показал, что карета проехала и деревню, — и остались вокруг пустые поля, деревня впереди и
он сам, одинокий и чужой
всему, одиноко идущий
по заброшенной большой дороге.
Он взглянул на небо, надеясь найти там ту раковину, которою
он любовался и которая олицетворяла для
него весь ход мыслей и чувств нынешней ночи. На небе
не было более ничего похожего на раковину. Там, в недосягаемой вышине, совершилась уже таинственная перемена.
Не было и следа раковины, и был ровный, расстилавшийся
по целой половине неба ковер
всё умельчающихся и умельчающихся барашков. Небо поголубело и просияло и с тою же нежностью, но и с тою же недосягаемостью отвечало на
его вопрошающий взгляд.
— Поди, поди к Mariette, — сказала она Сереже, вышедшему было за ней, и стала ходить
по соломенному ковру террасы. «Неужели
они не простят меня,
не поймут, как это
всё не могло быть иначе?» сказала она себе.
Только в самое последнее время,
по поводу своих отношений к Анне, Вронский начинал чувствовать, что свод
его правил
не вполне определял
все условия, и в будущем представлялись трудности и сомнения, в которых Вронский уж
не находил руководящей нити.
— Да; но это
всё от
него зависит. Теперь я должна ехать к
нему, — сказала она сухо. Ее предчувствие, что
всё останется по-старому, —
не обмануло ее.
Если бы было плохо,
он не купил бы
по ста пяти рублей землю,
не женил бы трех сыновей и племянника,
не построился бы два раза после пожаров, и
всё лучше и лучше.
Он знал это несомненно, как знают это всегда молодые люди, так называемые женихи, хотя никогда никому
не решился бы сказать этого, и знал тоже и то, что, несмотря на то, что
он хотел жениться, несмотря на то, что
по всем данным эта весьма привлекательная девушка должна была быть прекрасною женой,
он так же мало мог жениться на ней, даже еслиб
он и
не был влюблен в Кити Щербацкую, как улететь на небо.
Левину ясно было, что Свияжский знает такой ответ на жалобы помещика, который сразу уничтожит
весь смысл
его речи, но что
по своему положению
он не может сказать этого ответа и слушает
не без удовольствия комическую речь помещика.
— Я пожалуюсь? Да ни за что в свете! Разговоры такие пойдут, что и
не рад жалобе! Вот на заводе — взяли задатки, ушли. Что ж мировой судья? Оправдал. Только и держится
всё волостным судом да старшиной. Этот отпорет
его по старинному. А
не будь этого — бросай
всё! Беги на край света!
Ему тошно видеть
всё, что
не по его.
Уже раз взявшись за это дело,
он добросовестно перечитывал
всё, что относилось к
его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить еще это дело на месте, с тем чтобы с
ним уже
не случалось более
по этому вопросу того, что так часто случалось с
ним по различным вопросам. Только начнет
он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг
ему говорят: «А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели? Вы
не читали
их. Прочтите;
они разработали этот вопрос».
Но этак нельзя было жить, и потому Константин пытался делать то, что
он всю жизнь пытался и
не умел делать, и то, что,
по его наблюдению, многие так хорошо умели делать и без чего нельзя жить:
он пытался говорить
не то, что думал, и постоянно чувствовал, что это выходило фальшиво, что брат
его ловит на этом и раздражается этим.
Он всю эту неделю
не переставая испытывал чувство, подобное чувству человека, который был бы приставлен к опасному сумасшедшему, боялся бы сумасшедшего и вместе,
по близости к
нему, боялся бы и за свой ум.
Кроме того, беда одна
не ходит, и дела об устройстве инородцев и об орошении полей Зарайской губернии навлекли на Алексея Александровича такие неприятности
по службе, что
он всё это последнее время находился в крайнем раздражении.
Алексей Александрович сочувствовал гласному суду в принципе, но некоторым подробностям
его применения у нас
он не вполне сочувствовал,
по известным
ему высшим служебным отношениям, и осуждал
их, насколько
он мог осуждать что-либо высочайше утвержденное.
Вся жизнь
его протекла в административной деятельности и потому, когда
он не сочувствовал чему-либо, то несочувствие
его было смягчено признанием необходимости ошибок и возможности исправления в каждом деле.