Неточные совпадения
Она видела, что сверстницы Кити составляли какие-то общества, отправлялись на какие-то курсы, свободно обращались с мужчинами, ездили одни
по улицам, многие
не приседали и, главное,
были все твердо уверены, что выбрать
себе мужа
есть их дело, а
не родителей.
Анна непохожа
была на светскую даму или на мать восьмилетнего сына, но скорее походила бы на двадцатилетнюю девушку
по гибкости движений, свежести и установившемуся на ее лице оживлению, выбивавшему то в улыбку, то во взгляд, если бы
не серьезное, иногда грустное выражение ее глаз, которое поражало и притягивало к
себе Кити.
Она
была не вновь выезжающая, у которой на бале все лица сливаются в одно волшебное впечатление; она и
не была затасканная
по балам девушка, которой все лица бала так знакомы, что наскучили; но она
была на середине этих двух, — она
была возбуждена, а вместе с тем обладала
собой настолько, что могла наблюдать.
«Ведь всё это
было и прежде; но отчего я
не замечала этого прежде?» — сказала
себе Анна. — Или она очень раздражена нынче? А в самом деле, смешно: ее цель добродетель, она христианка, а она всё сердится, и всё у нее враги и всё враги
по христианству и добродетели».
Первое время Анна искренно верила, что она недовольна им за то, что он позволяет
себе преследовать ее; но скоро
по возвращении своем из Москвы, приехав на вечер, где она думала встретить его, a его
не было, она
по овладевшей ею грусти ясно поняла, что она обманывала
себя, что это преследование
не только
не неприятно ей, но что оно составляет весь интерес ее жизни.
— Я вот что намерен сказать, — продолжал он холодно и спокойно, — и я прошу тебя выслушать меня. Я признаю, как ты знаешь, ревность чувством оскорбительным и унизительным и никогда
не позволю
себе руководиться этим чувством; но
есть известные законы приличия, которые нельзя преступать безнаказанно. Нынче
не я заметил, но, судя
по впечатлению, какое
было произведено на общество, все заметили, что ты вела и держала
себя не совсем так, как можно
было желать.
— Ты ведь
не признаешь, чтобы можно
было любить калачи, когда
есть отсыпной паек, —
по твоему, это преступление; а я
не признаю жизни без любви, — сказал он, поняв
по своему вопрос Левина. Что ж делать, я так сотворен. И право, так мало делается этим кому-нибудь зла, а
себе столько удовольствия…
Когда она думала о сыне и его будущих отношениях к бросившей его отца матери, ей так становилось страшно за то, что она сделала, что она
не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить
себя лживыми рассуждениями и словами, с тем чтобы всё оставалось
по старому и чтобы можно
было забыть про страшный вопрос, что
будет с сыном.
— Чтобы казаться лучше пред людьми, пред
собой, пред Богом; всех обмануть. Нет, теперь я уже
не поддамся на это!
Быть дурною, но
по крайней мере
не лживою,
не обманщицей!
Утренняя роса еще оставалась внизу на густом подседе травы, и Сергей Иванович, чтобы
не мочить ноги, попросил довезти
себя по лугу в кабриолете до того ракитового куста, у которого брались окуни. Как ни жалко
было Константину Левину мять свою траву, он въехал в луг. Высокая трава мягко обвивалась около колес и ног лошади, оставляя свои семена на мокрых спицах и ступицах.
Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он чувствовал минуты забытья, при котором уже
не руки махали косой, а сама коса двигала за
собой всё сознающее
себя, полное жизни тело, и, как бы
по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама
собой. Это
были самые блаженные минуты.
После того как муж оставил ее, она говорила
себе, что она рада, что теперь всё определится, и,
по крайней мере,
не будет лжи и обмана.
Она чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу
не любить его? — говорила она
себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он
будет заодно с отцом, чтобы казнить меня? Неужели
не пожалеет меня?» Слезы уже текли
по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
— Поди, поди к Mariette, — сказала она Сереже, вышедшему
было за ней, и стала ходить
по соломенному ковру террасы. «Неужели они
не простят меня,
не поймут, как это всё
не могло
быть иначе?» сказала она
себе.
Раз решив сам с
собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв,
по крайней мере, на
себя эту роль, — Вронский уже
не мог чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав в полк, пришел
не к нему первому. Серпуховской
был добрый приятель, и он
был рад ему.
Свияжский
был один из тех, всегда удивительных для Левина людей, рассуждение которых, очень последовательное, хотя и никогда
не самостоятельное, идет само
по себе, а жизнь, чрезвычайно определенная и твердая в своем направлении, идет сама
по себе, совершенно независимо и почти всегда в разрез с рассуждением.
Что? Что такое страшное я видел во сне? Да, да. Мужик — обкладчик, кажется, маленький, грязный, со взъерошенною бородой, что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да, больше ничего
не было во сне, ― cказал он
себе. ― Но отчего же это
было так ужасно?» Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые призносил этот мужик, и ужас пробежал холодом
по его спине.
Вернувшись домой, он внимательно осмотрел вешалку и, заметив, что военного пальто
не было,
по обыкновению прошел к
себе.
В столовой он позвонил и велел вошедшему слуге послать опять за доктором. Ему досадно
было на жену за то, что она
не заботилась об этом прелестном ребенке, и в этом расположении досады на нее
не хотелось итти к ней,
не хотелось тоже и видеть княгиню Бетси; но жена могла удивиться, отчего он,
по обыкновению,
не зашел к ней, и потому он, сделав усилие над
собой, пошел в спальню. Подходя
по мягкому ковру к дверям, он невольно услыхал разговор, которого
не хотел слышать.
Вронский понял
по ее взгляду, что она
не знала, в каких отношениях он хочет
быть с Голенищевым, и что она боится, так ли она вела
себя, как он бы хотел.
— Но, друг мой,
не отдавайтесь этому чувству, о котором вы говорили — стыдиться того, что
есть высшая высота христианина: кто унижает
себя, тот возвысится. И благодарить меня вы
не можете. Надо благодарить Его и просить Его о помощи. В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь, — сказала она и, подняв глаза к небу, начала молиться, как понял Алексей Александрович
по ее молчанию.
«Эта холодность — притворство чувства, — говорила она
себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я стану покоряться им! Ни за что! Она хуже меня. Я
не лгу
по крайней мере». И тут же она решила, что завтра же, в самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей,
будет обманывать, но во что бы ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
— То
есть как тебе сказать?… Я
по душе ничего
не желаю, кроме того, чтобы вот ты
не споткнулась. Ах, да ведь нельзя же так прыгать! — прервал он свой разговор упреком за то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший на тропинке сук. — Но когда я рассуждаю о
себе и сравниваю
себя с другими, особенно с братом, я чувствую, что я плох.
Теперь или никогда надо
было объясниться; это чувствовал и Сергей Иванович. Всё, во взгляде, в румянце, в опущенных глазах Вареньки, показывало болезненное ожидание. Сергей Иванович видел это и жалел ее. Он чувствовал даже то, что ничего
не сказать теперь значило оскорбить ее. Он быстро в уме своем повторял
себе все доводы в пользу своего решения. Он повторял
себе и слова, которыми он хотел выразить свое предложение; но вместо этих слов,
по какому-то неожиданно пришедшему ему соображению, он вдруг спросил...
Теперь, когда он
не мешал ей, она знала, что делать, и,
не глядя
себе под ноги и с досадой спотыкаясь
по высоким кочкам и попадая в воду, но справляясь гибкими, сильными ногами, начала круг, который всё должен
был объяснить ей.
Дарья Александровна наблюдала эту новую для
себя роскошь и, как хозяйка, ведущая дом, — хотя и
не надеясь ничего из всего виденного применить к своему дому, так это всё
по роскоши
было далеко выше ее образа жизни, — невольно вникала во все подробности, и задавала
себе вопрос, кто и как это всё сделал.
— Нет, ты мне всё-таки скажи… Ты видишь мою жизнь. Но ты
не забудь, что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы
не одни… Но мы приехали раннею весной, жили совершенно одни и
будем жить одни, и лучше этого я ничего
не желаю. Но представь
себе, что я живу одна без него, одна, а это
будет… Я
по всему вижу, что это часто
будет повторяться, что он половину времени
будет вне дома, — сказала она, вставая и присаживаясь ближе к Долли.
Это говорилось с тем же удовольствием, с каким молодую женщину называют «madame» и
по имени мужа. Неведовский делал вид, что он
не только равнодушен, но и презирает это звание, но очевидно
было, что он счастлив и держит
себя под уздцы, чтобы
не выразить восторга,
не подобающего той новой, либеральной среде, в которой все находились.
Левины жили уже третий месяц в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда,
по самым верным расчетам людей знающих эти дела, Кити должна
была родить; а она всё еще носила, и ни
по чему
не было заметно, чтобы время
было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и мать, и в особенности Левин, без ужаса
не могший подумать о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити чувствовала
себя совершенно спокойною и счастливою.
Она благодарна
была отцу за то, что он ничего
не сказал ей о встрече с Вронским; но она видела
по особенной нежности его после визита, во время обычной прогулки, что он
был доволен ею. Она сама
была довольна
собою. Она никак
не ожидала, чтоб у нее нашлась эта сила задержать где-то в глубине души все воспоминания прежнего чувства к Вронскому и
не только казаться, но и
быть к нему вполне равнодушною и спокойною.
― Вот ты всё сейчас хочешь видеть дурное.
Не филантропическое, а сердечное. У них, то
есть у Вронского,
был тренер Англичанин, мастер своего дела, но пьяница. Он совсем запил, delirium tremens, [белая горячка,] и семейство брошено. Она увидала их, помогла, втянулась, и теперь всё семейство на ее руках; да
не так, свысока, деньгами, а она сама готовит мальчиков по-русски в гимназию, а девочку взяла к
себе. Да вот ты увидишь ее.
— Господи, помилуй! прости, помоги! — твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова
не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все
не только сомнения его, но та невозможность
по разуму верить, которую он знал в
себе, нисколько
не мешают ему обращаться к Богу. Всё это теперь, как прах, слетело с его души. К кому же ему
было обращаться, как
не к Тому, в Чьих руках он чувствовал
себя, свою душу и свою любовь?
Не позволяя
себе даже думать о том, что
будет, чем это кончится, судя
по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и держать свое сердце в руках часов пять, и ему это казалось возможно.
Во французском театре, которого он застал последний акт, и потом у Татар за шампанским Степан Аркадьич отдышался немножко на свойственном ему воздухе. Но всё-таки в этот вечер ему
было очень
не по себе.
Действительно, она
не то что угадала (связь ее с ребенком
не была еще порвана), она верно узнала
по приливу молока у
себя недостаток пищи у него.
«Да, надо опомниться и обдумать, — думал он, пристально глядя на несмятую траву, которая
была перед ним, и следя за движениями зеленой букашки, поднимавшейся
по стеблю пырея и задерживаемой в своем подъеме листом снытки. — Всё сначала, — говорил он
себе, отворачивая лист снытки, чтобы он
не мешал букашке, и пригибая другую траву, чтобы букашка перешла на нее. — Что радует меня? Что я открыл?»