— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
— Я! — повторила она. — Да, я мучаюсь иногда; но это пройдет, если ты никогда не будешь говорить со мной об этом. Когда ты говоришь со мной об этом, тогда только это меня мучает.
— Ты не то хотела спросить? Ты хотела спросить про ее имя? Правда? Это мучает Алексея. У ней нет имени. То есть она Каренина, — сказала Анна, сощурив глаза так, что только видны были сошедшиеся ресницы. — Впрочем, — вдруг просветлев лицом, — об этом мы всё переговорим после. Пойдем, я тебе покажу ее. Elle est très gentille. [Она очень мила.] Она ползает уже.
Я не помню, где она находилась и как выглядела снаружи, но внутри она была обшарпана и вся пропитана тем специфическим больничным запахом, от которого кружилась голова и сильно мутило.
Её ещё слегка мутило, руки дрожали, волосы прилипли к вспотевшему лбу.
Я не помню, где она находилась и как выглядела снаружи, но внутри она была обшарпана и вся пропитана тем специфическим больничным запахом, от которого кружилась голова и сильно мутило.
Такая тихая, словно вода, защищённая от ветра, – ни одно душевное движение не сминает гладь, не поднимает со дна мути.