Неточные совпадения
Это ему
было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью
были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей: во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем его разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом.
Обо всем
этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в присутствии гр. А. К. Толстого (известного поэта), который
был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более.
Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом сочинении объективности и
было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти лет тому назад, окончен только в настоящем году.
— Да, боярин, кабы не ты, то висеть бы мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть не
будешь, как приедешь на Москву. Там, боярин, не то, что прежде, не те времена! Кабы всех их перевешать, я бы не прочь, зачем бы не повесить! А то и без
этих довольно их на Руси останется; а тут еще человек десять ихних ускакало; так если
этот дьявол, Хомяк, не воротится на Москву, они не на кого другого, а прямо на тебя покажут!
Князя, вероятно, не убедили бы темные речи незнакомца, но гнев его успел простыть. Он рассудил, что скорая расправа с злодеями немного принесет пользы, тогда как, предав их правосудию, он, может
быть, откроет всю шайку
этих загадочных грабителей. Расспросив подробно, где имеет пребывание ближний губной староста, он приказал старшему ратнику с товарищами проводить туда пленных и объявил, что поедет далее с одним Михеичем.
— Батюшка боярин, — сказал он, — оно тово, может
быть,
этот молодец и правду говорит: неравно староста отпустит
этих разбойников. А уж коли ты их, по мягкосердечию твоему, от петли помиловал, за что бог и тебя, батюшка, не оставит, то дозволь, по крайности, перед отправкой-то, на всяк случай, влепить им по полсотенке плетей, чтоб вперед-то не душегубствовали, тетка их подкурятина!
—
Это самое питательное дело!.. — сказал Михеич, возвращаясь с довольным видом к князю. — Оно, с одной стороны, и безобидно, а с другой — и памятно для них
будет!
«Прости, князь, говорил ему украдкою
этот голос, я
буду за тебя молиться!..» Между тем незнакомцы продолжали
петь, но слова их не соответствовали размышлениям боярина.
— И я так думаю. Только
этот разбойник
будет почище того разбойника. А тебе как покажется, боярин, который разбойник
будет почище, Хомяк или Перстень?
Велика
была радость москвитян, когда упали наконец леса, закрывавшие
эту церковь, и предстала она во всем своем причудливом блеске, сверкая золотом и красками и удивляя взор разнообразием украшений.
Виновата ли
была Елена Дмитриевна, что образ
этого витязя преследовал ее везде, и дома, и в церкви, и днем, и ночью, и с упреком говорил ей: «Елена! Ты не сдержала своего слова, ты не дождалась моего возврата, ты обманула меня!..»
— Если кто из вас, — продолжал князь, — хоть пальцем тронет
этого человека, я тому голову разрублю, а остальные
будут отвечать государю!
— Боярыня, — сказал он наконец, и голос его дрожал, — видно, на то
была воля божия… и ты не так виновата… да, ты не виновата… не за что прощать тебя, Елена Дмитриевна, я не кляну тебя, — нет — видит бог, не кляну — видит бог, я… я по-прежнему люблю тебя! Слова
эти вырвались у князя сами собою.
Глядя на него, всякий сказал бы: хорошо
быть в ладу с
этим человеком!
Действительно, всматриваясь в черты Морозова, легко
было догадаться, что спокойное лицо его может в минуту гнева сделаться страшным, но приветливая улыбка и открытое, неподдельное радушие скоро изглаживали
это впечатление.
— Князь, — сказал Морозов, —
это моя хозяйка, Елена Дмитриевна! Люби и жалуй ее. Ведь ты, Никита Романыч, нам, почитай, родной. Твой отец и я, мы
были словно братья, так и жена моя тебе не чужая. Кланяйся, Елена, проси боярина! Кушай, князь, не брезгай нашей хлебом-солью! Чем богаты, тем и рады! Вот романея, вот венгерское, вот мед малиновый, сама хозяйка на ягодах сытила!
Так! должно
быть,
этот окаянный проезжал мимо саду!
Воротились мы в домы и долго ждали, не передумает ли царь, не вернется ли? Проходит неделя, получает высокопреосвященный грамоту; пишет государь, что я-де от великой жалости сердца, не хотя ваших изменных дел терпеть, оставляю мои государства и еду-де куда бог укажет путь мне! Как пронеслася
эта весть, зачался вопль на Москве: «Бросил нас батюшка-царь! Кто теперь
будет над нами государить!»
С
этого дня начал он новых людей набирать, да все таких, чтобы не
были знатного роду, да чтобы целовали крест не вести хлеба-соли с боярами.
Все
это шумело,
пело, ругалось. Лошади, люди, медведи — ржали, кричали, ревели. Дорога шла густым лесом. Несмотря на ее многолюдность, случалось иногда, что вооруженные разбойники нападали на купцов и обирали их дочиста.
Они теснились одна возле другой, громоздились одна на другую, и сквозили, и пузырились. Золото, серебро, цветные изразцы, как блестящая чешуя, покрывали дворец сверху донизу. Когда солнце его освещало, нельзя
было издали догадаться, дворец ли
это, или куст цветов исполинских, или то жар-птицы слетелись в густую стаю и распустили на солнце свои огненные перья?
Очаровательный вид
этот разогнал на время черные мысли, которые не оставляли Серебряного во всю дорогу. Но вскоре неприятное зрелище напомнило князю его положение. Они проехали мимо нескольких виселиц, стоявших одна подле другой. Тут же
были срубы с плахами и готовыми топорами. Срубы и виселицы, скрашенные черною краской,
были выстроены крепко и прочно, не на день, не на год, а на многие лета.
Эта охота
была его забавой.
Эта милость не совсем обрадовала Серебряного. Иоанн, может
быть, не знал еще о ссоре его с опричниками в деревне Медведевке. Может
быть также (и
это случалось часто), царь скрывал на время гнев свой под личиною милости, дабы внезапное наказание, среди пира и веселья, показалось виновному тем ужаснее. Как бы то ни
было, Серебряный приготовился ко всему и мысленно прочитал молитву.
Этот день
был исключением в Александровой слободе. Царь, готовясь ехать в Суздаль на богомолье, объявил заране, что
будет обедать вместе с братией, и приказал звать к столу, кроме трехсот опричников, составлявших его всегдашнее общество, еще четыреста, так что всех званых
было семьсот человек.
Чинно вошла в палату блестящая толпа царедворцев и разместилась по скамьям. На столах в
это время, кроме солонок, перечниц и уксусниц, не
было никакой посуды, а из яств стояли только блюда холодного мяса на постном масле, соленые огурцы, сливы и кислое молоко в деревянных чашах.
Серебряному пришлось сидеть недалеко от царского стола, вместе с земскими боярами, то
есть с такими, которые не принадлежали к опричнине, но, по высокому сану своему, удостоились на
этот раз обедать с государем. Некоторых из них Серебряный знал до отъезда своего в Литву. Он мог видеть с своего места и самого царя, и всех бывших за его столом. Грустно сделалось Никите Романовичу, когда он сравнил Иоанна, оставленного им пять лет тому назад, с Иоанном, сидящим ныне в кругу новых любимцев.
«Ну, говорит, не
быть же боле тебе, неучу, при моем саадаке, а из чужого лука стрелять не стану!» С
этого дня пошел Борис в гору, да посмотри, князь, куда уйдет еще!
— Скажи, боярин, — спросил он, — кто
этот высокий кудрявый, лет тридцати, с черными глазами? Вот уж он четвертый кубок осушил, один за другим, да еще какие кубки! Здоров он
пить, нечего сказать, только вино ему будто не на радость. Смотри, как он нахмурился, а глаза-то горят словно молонья. Да что он, с ума сошел? Смотри, как скатерть поясом порет!
— Этого-то, князь, ты, кажись бы, должен знать;
этот был из наших.
Эта одежда
была еще красивее и богаче двух первых.
Кремль
этот был вылит очень искусно.
В выражении
этого лица
было что-то неумолимое и безнадежное.
Но независимо от
этих расчетов кровь
была для него потребностью и наслаждением.
Чтобы довершить очерк
этого лица, надобно прибавить, что, несмотря на свою умственную ограниченность, он, подобно хищному зверю,
был в высшей степени хитер, в боях отличался отчаянным мужеством, в сношениях с другими
был мнителен, как всякий раб, попавший в незаслуженную честь, и что никто не умел так помнить обиды, как Малюта Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский.
— И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь на вас напала? Руки у вас отсохли аль душа ушла в пяты? Право, смеху достойно! И что
это за боярин средь бело дня напал на опричников?
Быть того не может. Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял тебе веру, назови того боярина, не то повинися во лжи своей. А не назовешь и не повинишься, несдобровать тебе, детинушка!
Эти быстрые перемены на лице Малюты
были так необыкновенны, что царь, глядя на него, опять принялся смеяться.
Много сокрытого узнавала Онуфревна посредством гаданья и никогда не ошибалась. В самое величие князя Телепнева — Иоанну тогда
было четыре года — она предсказала князю, что он умрет голодною смертью. Так и сбылось. Много лет протекло с тех пор, а еще свежо
было в памяти стариков
это предсказанье.
— Старая дура? — повторила она, — я старая дура? Вспомянете вы меня на том свете, оба вспомянете! Все твои поплечники, Ваня, все примут мзду свою, еще в сей жизни примут, и Грязной, и Басманов, и Вяземский; комуждо воздается по делам его, а
этот, — продолжала она, указывая клюкою на Малюту, —
этот не примет мзды своей: по его делам нет и муки на земле; его мука на дне адовом; там ему и место готово; ждут его дьяволы и радуются ему! И тебе
есть там место, Ваня, великое, теплое место!
— Не надо медлить! — сказал он отрывисто и повелительно. — Никто чтобы не знал об
этом. Он сегодня
будет на охоте. Сегодня же пусть найдут его в лесу. Скажут, он убился с коня. Знаешь ты Поганую Лужу?
Но в
это самое утро, когда гончие царевича дружно заливались в окрестностях Москвы, а внимание охотников, стоявших на лазах,
было поглощено ожиданием, и каждый напрягал свое зрение, и ни один не заботился о том, что делали его товарищи, — в
это время по глухому проселку скакали, удаляясь от места охоты, Хомяк и Малюта, а промеж них со связанными руками, прикрученный к седлу, скакал кто-то третий, которого лицо скрывал черный башлык, надвинутый до самого подбородка.
Верст тридцать от Слободы, среди дремучего леса,
было топкое и непроходимое болото, которое народ прозвал Поганою Лужей. Много чудесного рассказывали про
это место. Дровосеки боялись в сумерки подходить к нему близко. Уверяли, что в летние ночи над водою прыгали и резвились огоньки, души людей, убитых разбойниками и брошенных ими в Поганую Лужу.
В
этом положении старику
было ловчее рассказывать, чем сидя.
— Да как убили опричники матушку да батюшку, сестер да братьев, скучно стало одному на свете; думаю себе: пойду к добрым людям; они меня накормят,
напоят,
будут мне братьями да отцами! Встретил в кружале вот
этого молодца, догадался, что он ваш, да и попросил взять с собою.
В
этом убранстве трудно
было бы узнать старого нашего знакомца, Ванюху Перстня.
— Так вот, братцы, — говорил Перстень, —
это еще не диковина, остановить обоз или боярина ограбить, когда вас десятеро на одного. А вот
была бы диковина, кабы один остановил да ограбил человек пятьдесят или боле!
Купцы навели
было на богатыря стволики, да тотчас и опустили; думают: как же
это? убьем его, так некому и бичевы подержать!
— Борис Федорыч! Случалось мне видеть и прежде, как царь молился; оно
было не так. Все теперь стало иначе. И опричнины я в толк не возьму.
Это не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно
быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?
Серебряному
был такой ответ не по сердцу. Годунов заметил
это и переменил разговор.
Песня
эта, может
быть и несходная с действительными событиями, согласна, однако, с духом того века. Не полно и не ясно доходили до народа известия о том, что случалось при царском дворе или в кругу царских приближенных, но в то время, когда сословия еще не
были разъединены правами и не жили врозь одно другого, известия
эти, даже искаженные, не выходили из границ правдоподобия и носили на себе печать общей жизни и общих понятий.