Неточные совпадения
Володя стоял минут пять, в стороне от широкой сходни, чтобы не мешать матросам, то и дело проносящим тяжелые вещи, и посматривал на кипучую работу, любовался рангоутом и
все более и более становился доволен, что идет в море, и уж мечтал
о том, как он сам будет капитаном такого же красавца-корвета.
В маленькой каюте, в которой помещалось восемь человек, и где стол занимал почти
все свободное пространство, было тесно, но зато весело. Юные моряки шумно болтали
о «Коршуне»,
о капитане,
о Париже и Лондоне, куда
все собирались съездить,
о разных прелестных местах роскошных тропических стран, которые придется посетить, и пили чай стакан за стаканом, уничтожая булки с маслом.
А время летело незаметно в этих обрывистых разговорах, недавних воспоминаниях, грустных взглядах и вздохах. И по мере того как оно уходило, напоминая
о себе боем колокола на баке, отбивающего склянки, лица провожавших
все делались серьезнее и грустнее, а речи
все короче и короче.
Все эти решения постановлено было держать в секрете от матросов; но в тот же день по
всему корвету уже распространилось известие
о том, что боцманам и унтер-офицерам не велено драться, и эта новость была встречена общим сочувствием. Особенно радовались молодые матросы, которым больше других могло попадать от унтер-офицеров. Старые, послужившие, и сами могли постоять за себя.
Тем временем сигнальщик, как полоумный, вбежал в кают-компанию и затем в гардемаринскую каюту с извещением
о вызове
всех наверх, и
все стремительно полетели на палубу.
Не прошло и пяти минут с момента вызова
всех наверх, как «Коршун»
весь покрылся парусами и, словно гигантская белоснежная птица, бесшумно понесся, слегка накренившись и с тихим гулом рассекая своим острым носом воду, которая рассыпалась алмазной пылью, разбиваясь
о его «скулы».
Бушевавшее на
всем видимом пространстве море представлялось глазам пенистой, взрытой, холмистой поверхностью бешено несущихся волн и разбивающихся одна
о другую своими седыми верхушками.
Только вблизи, у самого корвета, можно было видеть эти громадные свинцово-зеленые валы с высокими гребнями, окружающие со
всех сторон корвет, и бешено, с гулом разбивающиеся
о его бока, обдавая брызгами своих верхушек.
С такой же яростью нападали на маленький «Коршун» и волны, и только бешено разбивались
о его бока, перекатывались через бак и иногда, если рулевые плошали, вливались верхушками через подветренный борт.
Все их торжество ограничивалось лишь тем, что они обдавали своими алмазными брызгами вахтенных матросов, стоявших у своих снастей на палубе.
И снова
все показалось ему немилым, и снова морская служба потеряла всякую прелесть в его глазах. Он спустился вниз, шатаясь, дошел до своей каюты и влез на койку. Но и лежачее положение не спасло его. После самого пребывания на свежем воздухе его, как выражался старый штурман, «совсем разлимонило» в душной и спертой атмосфере маленькой каюты, в которой по-прежнему бедный батюшка то стонал, то шептал молитвы, вдруг прерываемые неприятными звуками, свидетельствовавшими
о приступе морской болезни.
Да и не
все ли равно? Ведь он бесповоротно решил в первом же порте остаться, и ну ее к черту, эту отвратительную службу… Пусть дядя сердится, а он не виноват… Ишь, ведь как мечется во
все стороны корвет…
О, господи, что это за ужасная качка… И неужели можно к ней привыкнуть когда-нибудь…
Счастливцы, кто живет на земле… Идиоты — пускающиеся в море…
О, как завидовал он
всем этим счастливцам, которые сидели и ходили и не чувствовали этих мучительных приступов…
—
О, что мы испытали, что мы испытали! — повторял он и при одном воспоминании как-то
весь вздрагивал и озирался вокруг, словно бы желая удостовериться, что он сидит в кают-компании, окруженный внимательными участливыми слушателями, и перед ним стакан красного вина, только что вновь наполненный кем-то из офицеров.
Боцман смотрел на Ашанина во
все глаза.
О чем это он говорит?
Испробовав
всех этих диковин, моряки напали на чудные, сочные мандарины. Кто-то сказал, что недурно бы выпить чайку, и
все двинулись в гостиницу. Там уже собрались остальные товарищи, ездившие в горы. Они рассказывали
о своей экскурсии чудеса. Какая природа! Какие виды!
Хотя вид этих черных, полуголых, а то и почти голых «арапов», как называли негров матросы, и возбуждал некоторые сомнения в том, что они созданы по подобию божию и вполне принадлежат к человеческой расе (были даже смелые попытки со стороны матроса Ковшикова, не без присущей ему отваги, приравнять негров не то к обезьянам, не то, прости господи, к бесхвостым чертям), тем не менее, отношение к ним матросов было самое дружелюбное и в некоторых случаях даже просто трогательное, свидетельствующее
о терпимости и
о братском отношении простого русского человека ко
всем людям, хотя бы они были «арапы» да еще сомнительного людского происхождения.
Все эти внушительные запасы говорили
о продолжительности перехода.
Все на нем сидело как-то особенно ловко и свидетельствовало
о его привычке одеваться не без некоторого щегольства.
Начались обычные утренние рапорты начальников отдельных частей
о благополучии корвета по вверенным им частям, и
все затем спустились в кают-компанию пить чай.
Нужно ли распространяться
о благотворном значении
всех этих занятий, вызванных инициативой благороднейшего и образованного капитана? Можно только пожалеть, что чтения эти были единичным явлением, и пожелать, чтобы было побольше таких капитанов, заботящихся
о просвещении матросов.
До Батавии оставалось
всего 600 миль, то есть суток трое-четверо хорошего хода под парусами. Бесконечный переход близился к концу.
Все повеселели и с большим нетерпением ждали Батавии. Уже в кают-компании толковали
о съезде на берег, назначая день прихода, и расспрашивали об этом городе у одного из офицеров, который бывал в нем в прежнее свое кругосветное плавание.
Все то и дело приставали к старому штурману с вопросами: как он думает, верны ли расчеты?
Замечание Степана Ильича
о том, что в море нельзя точно рассчитывать, оправдалось на другой же день. Часов в десять утра почти внезапно стих ветер.
Весь горизонт справа обложило, и там нависли тяжелые грозные тучи, изредка прорезываемые молнией. Сделалось вдруг необыкновенно душно в воздухе. Паруса повисли и шлепались. Глупыши, петрели и штормовки стремительно неслись в одном и том же направлении, противоположном тучам. Это внезапное затишье имело в себе что-то жуткое.
Они были в музее, где собрано
все достопримечательное с островов Зондского архипелага в историческом, бытовом и культурном отношении: тут и оружия в богатой оправе, и одежда древних царей, и разные древности, и материи, и земледельческие орудия, и модели жилищ и старинных храмов, — словом, целая наглядная энциклопедия, дающая понятие
о прошлом и настоящем Борнео, Суматры и Явы.
Короткий визит подтвердил наблюдения знающих людей и заставил Володю
всю остальную дорогу философствовать на тему
о бессовестной эксплуатации горсточкой людей двадцатимиллионного населения…
Полисмен Уйрида начал довольно обстоятельный рассказ на не совсем правильном английском языке об обстоятельствах дела:
о том, как русский матрос был пьян и пел «более чем громко» песни, — «а это было, господин судья, в воскресенье, когда христианину надлежит проводить время более прилично», — как он, по званию полисмена, просил русского матроса петь не так громко, но русский матрос не хотел понимать ни слов, ни жестов, и когда он взял его за руку, надеясь, что русский матрос после этого подчинится распоряжению полиции, «этот человек, — указал полисмен пальцем на «человека», хлопавшего напротив глазами и дивившегося
всей этой странной обстановке, — этот человек без всякого с моей стороны вызова, что подтвердят и свидетели, хватил меня два раза по лицу…
Ему, ревниво заботившемуся
о любимом им «Коршуне»,
все казалось, что «Коршун» вдруг да как-нибудь осрамится на адмиральском смотру, и Андрей Николаевич со времени получения предписания сделался очень нервен и еще с большей педантичностью, — если только возможно было допустить большую, — во
все время перехода из Гонконга в Печелийский залив осматривал
все уголки корвета и во время разных учений обнаруживал нетерпеливость и даже раздражительность.
Обо
всем вспомнил сегодня Андрей Николаевич, а
о них-то и забыл!
Так прошло полтора месяца —
всем опротивело это печелийское сидение, как вдруг однажды адмирал потребовал капитана к себе, и вернувшийся капитан поздравил
всех с радостной вестью
о том, что корвет на следующее утро идет в С.-Франциско.
И он невольно вспомнил рассказы капитана-шведа, припоминал то, что читал
о Калифорнии, и ему казалось невероятным, что
всего лишь пятнадцать лет тому назад места эти были пустынны и безлюдны; тишина их нарушалась только криком белоснежных чаек, носившихся, как и теперь, над заливом, да разве выстрелами каких-нибудь смелых охотников-мексиканцев, забредших в эти места.
Не прошло и пяти минут, как уже на корвет явились разные комиссионеры, поставщики, портные, китайцы-прачки, и
весь стол кают-компании был завален объявлениями всевозможных магазинов. Не замедлили явиться и репортеры калифорнийских газет за сведениями. Они осматривали корвет во
всех подробностях, расспрашивали
о России, записали
все фамилии офицеров и, выпив по бокалу шампанского, уехали.
На другое утро любезные американцы прислали
всем именные билеты на право свободного входа во
все клубы, библиотеки, музеи и т.д., а репортеры прислали номера газет, в которых были напечатаны подробные отчеты
о корвете с более или менее правдоподобными сведениями
о России и с перевранными фамилиями офицеров.
Когда кто-то из офицеров купил на улице за 5 центов карикатуру и привез в кают-компанию,
все весело смеялись над рекламой, ловко придуманной по случаю прихода русского корвета Джефри Уильстоком и К°,
о магазине которого никто не имел ни малейшего понятия. Тем не менее по этому поводу приезжали представители двух влиятельных в С.-Франциско газет и просили не сердиться на эту глупую карикатуру-рекламу.
После роскошного завтрака, с обильно лившимся шампанским и, как водится, со спичами, корвет тихо тронулся из залива, и на палубе раздались звуки бального оркестра, расположенного за грот-мачтой. Тотчас же
все выбежали наверх, а палуба покрылась парами, которые кружились в вальсе. Володя добросовестно исполнял свой долг и танцевал без устали то с одной, то с другой, то с третьей и, надо признаться, в этот день ни разу даже не вспомнил
о мисс Клэр, хотя отец ее, доктор, и был на корвете.
В год почти
все матросы, за исключением нескольких, не желавших учиться, умели читать и писать, знали четыре правила арифметики и имели некоторые понятия из русской истории и географии — преимущественно
о тех странах, которые посещал корвет.
Скоро ушел и капитан, приказав Володе не забыть занести в шканечный журнал
о том, что «Коршун» проходил мимо острова капитана Ашанина, и Володя, взглянув еще раз на «дядин» остров, вспомнил милого, доброго старика, которому так обязана
вся его семья, и представлял себе, как обрадуется дядя-адмирал, узнавши, что в английских лоциях упоминается об островке его имени.
— Артемьев! О-о-о-о! Артемьев! — надсаживался молодой мичман,
весь поглощенный в эту минуту одной мыслью: найти и спасти Артемьева.
Раз Первушин после обеда на берегу шепнул старшему офицеру, как будто в порыве откровенности, что Ашанин позволял себе неуважительно отозваться
о нем; другой раз — будто Ашанин заснул на вахте; в третий раз говорил, что Ашанин ищет дешевой популярности между матросами и слишком фамильярничает с ними во вред дисциплине, — словом, изо
всех сил своей мелкой злобной душонки старался очернить Володю в глазах старшего офицера.
Среди матросов было в это утро необыкновенное оживление. Разбившись на кучки,
все говорили
о только что прочитанном приказе и обсуждали его на разные лады. Особенно горячо говорили молодые матросы, но среди стариков находилось и несколько скептиков, не вполне веривших в применение нового положения.
И оба старика заговорили
о будущем. Гайкин надеялся получить какое-нибудь место в Кронштадте, а товарищ его мечтал
о ларьке на рынке. Первый решительно прогуливал на берегу
все, что получал, а второй, напротив, копил деньги и скрывал даже от своего товарища, что у него уж прикоплено двадцать пять долларов, которые хранятся у лейтенанта Поленова.
Бастрюков в это утро находился в умилительно праздничном, проникновенном настроении. Он не рассуждал
о приказе и едва ли запомнил его подробности, хотя слушал, затаив дыхание, но он чувствовал
всем своим существом, что случилось что-то очень значительное и хорошее, что правда взяла свое, и радовался за «людей», что им станет легче жить, радовался, что бог умудрил царя, и на молебне особенно горячо за него молился.
Не особенно сочувствовал ему и лейтенант Поленов, но
все они старались скрыть это ввиду того, что большинство в кают-компании восторженно говорило
о новой эре во флоте.
— Однако дворец-то не очень важный! — заметил кто-то из офицеров, разглядывая комнату, в которой
все дожидались, и убранство которой совсем не напоминало европейцу, что он находится во дворце.
Все было комфортабельно, как в американских домах, но
о той роскоши, какая бывает во дворцах, и помина, конечно, не было.
Однако разговор кое-как шел и, верно, продолжался бы долее ввиду решительного нежелания гостей отойти от стола с закуской, если бы капитан не пригласил их садиться за стол и не усадил королеву между собой и доктором Федором Васильевичем, чем вызвал, как показалось Володе, быть может, и слишком самонадеянно, маленькую гримаску на лице королевы, не имевшей, по
всей вероятности, должного понятия
о незначительном чине Володи, обязывающем его сесть на конце стола, который моряки называют «баком», в отличие от «кормы», где сидят старшие в чине.
Но, кажется, больше
всех восхищался бывшей стоянкой Бастрюков. Чуткая поэтическая душа его, воспринимавшая необыкновенно сильно впечатления, даваемые природой, и умевшая как-то одухотворять эту самую природу и, так сказать, проникаться ею, словно бы он сам составлял частичку ее, казалось, нашла на этом прелестном острове что-то вроде подобное райскому жилищу. И он говорил своим несколько певучим голосом Ашанину, когда тот спросил его
о том, понравился ли ему Гонолулу...
Во
все время перехода из Гонолулу в Хакодате старший офицер, Андрей Николаевич, был необыкновенно озабочен и с раннего утра до вечера хлопотал
о том, чтобы
все на «Коршуне» было в самом совершенном порядке и чтобы новый адмирал, имевший репутацию лихого моряка и в то же время строгого и беспокойного адмирала, и не мог ни к чему придраться и увидал бы, что «Коршун» во
всех отношениях образцовое военное судно.
И
все эти учения, казалось, не оставляли желать ничего лучшего, но Андрей Николаевич все-таки продолжал быть озабоченным и за обедом, и за чаем, и когда он показывался в кают-компании, непременно заводил речь
о близости адмиральского смотра.
И при одной этой мысли кровь приливала к его лицу, сердце билось тревожно, и
всего его охватывало то острое чувство оскорбленного достоинства, готового постоять за себя, которое особенно сильно в молодые годы, когда человек не настолько еще приобрел житейского опыта и выносливости, чтобы думать
о последствиях, защищая свои права человека.
«
Все это, конечно, показывает благородство адмирала, но все-таки лучше, если бы таких выходок не было!» — думал Ашанин, имея перед глазами пример капитана. И, слушая в кают-компании разные анекдоты
о «глазастом дьяволе», — так в числе многих кличек называли адмирала, — он испытывал до некоторой степени то же чувство страха и вместе захватывающего интереса, какое, бывало, испытывал, слушая в детстве страшную нянину сказку.
Оставалось, по расчетам Степана Ильича, три дня хода до Хакодате, если только ветер будет по-прежнему попутный и
все будет благополучно. Степан Ильич, немножко суеверный, никогда не выражался
о днях прихода положительно, а всегда с оговоркой, и когда Лопатин стал рассчитывать, что он будет через три дня на берегу, Степан Ильич заметил...
— Адмирал завтракает в полдень, а теперь
всего десять часов… Верно, расспрашивает
о плавании… об офицерах.